Между тем, миновав Смоленск, мы проезжали по тем местам и местечкам, откуда брали свои истоки три наши жизни — моя и моих детей и где когда-то, лет сто назад, зачинали нашу биографию неведомые нам прабабки и прадеды. Напрягая воображение, я старался представить себе их тени, их смутные образы, но ничего не получалось, и я видел перед собой лишь длинное асфальтированное шоссе, бегущее мимо сосновых лесов, затем возникали похожие друг на друга райцентры с новыми типовыми строениями; прошлое не быльем поросло, его просто не существовало, его застроили, как застраивают пустырь.
На ночлег мы остановились в областном городе, куда привезли однажды учиться в гимназию моего отца, но и здесь ничем интимно родным на меня не пахнуло: город был современный, с институтами, техникумами, с заводами и филармонией, где, как извещали афиши, выступал в этот день столичный симфонический оркестр, и в вестибюле гостиницы я встретил одетого во фрак знаменитого московского дирижера…
Все ближе и ближе подъезжали мы к городу, в котором родилась моя мать и в котором мой дед был директором страхового общества или страхового какого-то банка. В нашей московской квартире, расположенной в первом этаже, окно ванной комнаты заделано было от воров железной вывеской «Страховое общество „Саламандра“», и эта железная вывеска вместе с завалявшимися в ящике письменного стола визитными карточками деда на плотной красивой бумаге и плюшевым альбомом с фотографиями мужчин в сюртуках, с крахмальными стоячими воротничками, с бородками и женщин в широкополых шляпах со страусовыми перьями составляли для меня дореволюцию.
Дедушку иногда навещали его земляки и приятели, также переехавшие вместе со своими сыновьями, дочерьми и зятьями в Москву. У одного из этих стариков была шуба на меху пушистого зверька лиры, у другого палка с костяным набалдашником, третий носил пенсне на тесемочке: такими я их запомнил. Они сходились по вечерам, играли в шестьдесят шесть, постепенно их становилось все меньше. Дедушка пережил их всех, он умер последним и, умирая, в полубреду царапая пальцами стену, произнес: «Уходит старая гвардия».
Между тем их дети крепко вросли в московскую почву, один из них даже стал заместителем наркома, и его отец считался в дедушкином кружке самым левым. Он приезжал на служебном автомобиле сына и сердился, когда другие за карточной игрой поругивали нынешние времена и порядки. Словно желая перевоспитать своих сверстников в новом духе, он рассказывал им о пользе индустриализации и о том, какая это замечательная вещь — метро, которое сейчас строят в Москве: «Это чудо, это настоящее чудо!..»
Вспыхивал спор, и бывало, что, распалившись, старик уходил, громко хлопая дверью, но через несколько дней вновь появлялся, усаживался за стол, тасовал карты, и все начиналось сначала…
Признаться, мне всех этих стариков было немного жаль, и жаль было тот город, который без них казался мне покинутым и осиротевшим. Кто жил сейчас здесь? Кто гулял по дамбе, возле крепости, куда они под руку со своими женами ходили по вечерам слушать военную музыку?
Куда это все провалилось?..
Постепенно в нашей семье (особенно после смерти дедушки и бабушки) воспоминания о городе стали стихать, а затем и вовсе угасли, и, когда он, считавшийся в течение двадцати лет заграницей, поскольку входил в состав Латвии, вновь стал советским и, следовательно, открытым для беспрепятственного въезда, ни моя мать, ни мой отец и не подумали воспользоваться возможностью навестить эту, некогда столь дорогую их сердцу землю.
Уже ничего, никаких следов не осталось: ни железной вывески, ни визитных карточек, а за годы войны и эвакуации побилась даже вывезенная «из прошлого» фарфоровая посуда с голубыми цветочками, которую при дедушке ставили на стол в особо торжественных случаях; от нее уцелела одна только суповая тарелка, и теперь ею пользовались каждый день, буднично…
— …Ну, так мы вам это устроим, — сказал Сметанин, выслушав суть моей просьбы, и чуть усмехнулся. — У нас есть здесь специалист по всем этим делам, зубной техник Миндлин Симон Абрамович. Я вас сейчас с ним свяжу.
Сметанин, не заглядывая в записную книжку, по памяти набрал номер телефона и вызвал Миндлина. Мы договорились встретиться в гостинице завтра.
Миндлин пришел — старик, лет семидесяти, с коричневой от загара пятнистой лысиной, с закатанными по локоть рукавами спортивной рубахи и почерневшими от работы пальцами. Чем-то он был похож на старого американского фермера, и у подъезда гостиницы стоял его «кар» — голубая, новая «Волга».
Потом, сидя с ним рядом, я наблюдал, как он уверенно водит машину и говорит, говорит…
Свой город он хорошо знал, и все его в этом городе знали, немного побаивались и уважали по разным, очевидно, причинам. Для одних он был искусный протезист, для других — лицо, связанное с властями, для третьих официально признанная и как бы узаконенная жертва фашизма, ветеран гетто, которого «по этому поводу» даже за границу посылают, и по телевизору он выступал с воспоминаниями…
Он по-хозяйски заглядывал в магазины, перебрасывался одним-двумя словами с директором или продавцом, и ему тут же выносили нужную ему вещь; в центральной гостинице, носившей название «Москва», ему приветливо улыбалась дежурная, а когда он в поисках живых свидетелей привел меня в молельный дом, молящиеся тут же смолкли и обступили его, словно ожидая очередного распоряжения.
Везя меня по городу, он то и дело останавливал свой автомобиль и «на минуту» заскакивал — в суд, в аптеку, на почту: всюду ему было нужно.
Рассказывать он начал с места в карьер, только рванул машину, тут же и пошло без умолку…
— Откровенно сказать, здесь доставалось всем. Этих, — он кивнул на дом, расположенный на другой стороне улицы, — ровно через год взяли в крепость, и они там сапожничали, а потом их убили айзсарги. Ну, одного из мерзавцев я в сорок девятом году нашел, это был Рокпелнис, айзсарг, я его узнал на улице, побежал за ним, задыхаюсь, но догнал у проходной будки завода, вызвали милиционера, я звоню в Ригу, заместителю министра, при моих связях это сделать было нетрудно, вся Латвия носит мои челюсти, и тогда, при Ульманисе, и потом, а сейчас я начальнику ОБХСС сделал нижнюю челюсть, да, так вот, я немедленно связываюсь с заместителем министра, из Риги выезжают прокурор, следователь, и Рокпелниса берут, судят, ему дают двадцать пять лет… А теперь мы едем по улице Райниса, что вам рассказывать, вы сами видите, это красота! До войны здесь ничего этого не было, все новостройки, а секретарь горкома у нас замечательный: очень интеллигентный человек, никогда не повысит голоса, никогда не кричит, я был у него на приеме, так он мне подал пальто…
Да, так вот, с сорок девятого года я их вылавливаю, у меня заведен целый архив, я имею двести сорок пять карточек, работаю, конечно, в контакте с органами, а началось все с того, что я увидел сон. Мне приснились моя жена и дочь, девочка четырнадцати лет, красавица, я сплю и слышу, как они меня зовут: «Папа, мы приехали, папа, открой!..» Я кричу, я падаю с кровати, жена страшно испугалась: «Что с тобой?..» Это была моя вторая жена, тоже из гетто, мы с ней познакомились после войны, у нее тоже все погибли: дочка, муж… Так вот, моя покойная жена (она, бедная, умерла в прошлом году столько переживаний, кто это может выдержать?) говорит: «Знаешь что, отправляйся в Польшу, в Штутгоф, они тебя зовут, разыщи их могилу…» И вы знаете, я добился: через того заместителя министра получил паспорт, визу, все в порядке, я еду в Штутгоф и, конечно, никаких следов не нахожу. Какие следы? Памятник, братская могила — вот и все. Но с тех пор я немного успокоился и начал действовать…
Город, по которому мы ехали, был зеленым, нешумным и опрятным, как все прибалтийские города. Сейчас его перестраивали и расширяли: многие улицы были перекопаны — где прокладывали трамвайную линию, где трамвайную линию снимали. В зелени цветов стояли застекленные кафе новейшего образца. Но Шильдеровская улица (ныне Юрия Гагарина) сохранила свой прежний облик: здесь все дома были старые, трехэтажные, и я тут же заселил ее в своем воображении людьми из семейного альбома. Я прямо-таки, можно сказать, увидел моего деда, направляющегося к себе в банк, с золотой цепочкой на жилете, в котелке, с палкой, и мою мать — маленькую девочку с косичками, с бантом, в гимназическом платье, в высоких зашнурованных ботинках…
Миндлин тем временем подвел меня к красному кирпичному дому и стал рассказывать, что именно из этого дома его вместе с женой и дочерью в августе сорок первого года вывезли в гетто, в крепость, которую нам предстояло теперь осмотреть.
Я уже говорил, что в детстве об этой крепости, как об одной из примет и достопримечательностей города, слышал неоднократно, и она мне мерещилась в виде какого-то рыцарского замка. Впрочем, упоминали ее и в связи с событиями 1905 года: как туда ходили демонстрации с красными флагами и требовали освободить заключенных.