«Статьям из романа» может смело последовать подзаголовок: «Практическая литературная этика автора и героя». Во-первых, потому что это действительный свод выработанных Битовым заповедей, а во-вторых… есть тут и заповеди его героев, и статьи Левушки Одоевцева… Опять мое несчастное критическое сознание начинает метаться в поисках упрятанной ловушки. То ли автор в роли героя, то ли герой в роли автора… Уж что-что, а поморочить голову Битов умеет.
И все же — конечно, этика, и серьезная: как прикажете быть с героями второстепенными, например? Ведь на них держится, ими крепится достоверность литературного мира, а писатель чуть что — второстепенного героя в шею… А гуманно ли это? Где ваш хваленый гуманизм, братья-писатели?
Намерение написать книгу для Битова в принципе проблема этическая, а литературное качество — уже и производное: «Если сначала возникает намерение написать книгу вообще, а потом — мысль, о чем бы ее написать, то сюжет начинает так корчиться, так вырываться из рук, такие он абсурдные выделывает петли, что сумасшедшая задача была бы и мастеру — исполнить столь абстрактный заказ» («Более смело следовать традициям»). И статьи «Экология слова», «Соображения прозаика о Музе», «Размышление на границе поэзии и прозы», несмотря на всю конкретность литературных вопросов, поднятых в них, — прежде всего выступления тоже этические. Разве не проблемой этики прежде всего является то, что в «Словаре эпитетов русского литературного языка» (М., «Наука», 1979), о чем пишет Битов, из 28 эпитетов к слову «дом» как устаревшие помечены три: отчий, добропорядочный, честный; из нескольких сот к слову «работа» «устар.» эпитет духовная, из 58 к слову «место» «устар.» — живое, а из 78 к слову «смысл» «устар.» — существенный!
Итак, слова: священные, полные глубокого смысла, надежные, единственные. Или — отработанные, потерявшие себя, свою природу, «застиранные», «обтерханные»? Не слово-логос, а слово-знак торжествует в современном обиходе; слово из первоэлемента культуры становится информационным элементом. Именно это вызывает тревогу Битова — груды мертвых, слежавшихся, заболтанных слов псевдокультуры. Ничто так не противопоказано этически Битову, как болтовня: «Запрет темы более перспективен, чем ее истрепывание»; «Трагедия вылилась в свободную болтовню» («Птицы»).
Отсюда — особая виртуозность Битова в обращении со словом, его блестящий стиль, точную характеристику которому дал Л. Аннинский: «медленный, западающий в себя взгляд, сама техника письма, доведенная до зеркального оборачивания, до умения висеть в вакууме, — все это за четверть века сделалось чем-то вроде виртуозности, в которой Битову, кажется, уже нет равных».[37] Но Л. Аннинский не задается вопросом — зачем? зачем понадобилась Битову эта сложнейшая «техника»? Она необходима именно для освобождения слов от накипи, от налета. «Я был смущен названностью всего, этой переплетенностью… Что мы видим: предметы или слова, называющие их?» («Птицы»).
Отсюда — особая радость от очищенного, точного слова, даже щегольство им: «…редкий старик сидел на приступочке, задрав к солнцу слепую бородку» («Азарт»). «Старик матерно выругал дворника, неправильно занесшего тумбу в дверь, перепорхнул тумбу, трепетными и злыми руками обозначил, как надо ее выносить. Дворник радостно и тупо слушал его» («Кавалер солдатского Георгия»). «В воздухе стояла осень, равная весне» («Выбор натуры»). Периоды могут быть сложнейшими («зазеркальными») или сменяться почти формулами — витиеватость (а иногда он может показаться витиеватым) для Битова никакого самостоятельного, самодовлеющего значения не имеет. Да и стиль — тоже. «Мне бы не хотелось находить в этом стиль…» — сказано вежливо, но достаточно жестко: «То есть мне не хотелось, чтобы эффект, которого я намерен достигнуть… принадлежал стилистике, а не тому, что я хотел бы вам сейчас сказать». Язык для Битова — это живой организм, отсюда его прямо-таки физическая боль, отчаяние, испытываемое при разрушении языка. Сносят старый квартал в Тбилиси — сердце щемит от уходящих в небытие двориков, но что еще чувствует Битов? «Какой здесь был небывалый и ни с чем не сравнимый водоворотец языка — филологический цветок, клубок наречий, неповторимый, невосстановимый. Диалект жив, пока на нем говорят. Теперь этого языка уже нет, он расселен с удобствами. Странно было себе представить это: сносимый бульдозерами пласт человеческой речи, соскобленный языковой слой» («Выбор натуры»).
Стилевая виртуозность Битова — это попытка возродить слово, заставить его засиять в новом контексте.
И восхищение, испытываемое им при встрече с армянским алфавитом, скажем, или с «первыми» и самыми главными словами (мать, хлеб, родина, отец — на армянском языке) — это восхищение первоначального узнавания, первоначального звучания. Сама буква представляется ему божественно совершенной и завершенной, отражающей и природу Армении, и ее народ, и ее историю. Значение слова угадывается на слух, слово пробуется на вкус, обкатывается на языке. Восприятие слова и духовно, и физиологично одновременно: упоение словом.
И армянская культура для Битова — явление не только (и не столько) эстетического порядка (хотя и это крайне существенно), но — этического. Так, отношение к пище (а это тоже культура), сложившееся веками, тоже этично. Лаваш — одновременно и еда, и салфетка, и стол. Простейшая еда — овощи, зелень, чистая вода, фрукты. Процесс поглощения еды является почти священнодействием, ритуалом. Никакого «общепита», никакой «обжираловки». От «образа пира» до пира духовного: трехтомная история Армении знаменитого Лео — в каждом доме. Ощущение жизни в тысячелетней исторической толще.
Этичен и сам пейзаж Армении, ее природа, ненавязчиво и любовно выявленные человеком (арка Чаренца). Этичны, наконец, храмы, высеченные в туфтовых скалах, удивительный пример стойкости, сопротивляемости армянского духа.
Почему встреча с Арменией стала поворотным пунктом в сознании и творческой судьбе Битова? Идеалист и романтик в душе, но страстно мечтающий о реальности, о воплощенности, Битов увидел здесь «страну реальных идеалов», страну с не разорванным на «высокое» и «низкое» сознанием, с непрерванной, непрерывной могучей историей. Армения показала пример реального воплощения идеального замысла — начиная с алфавита («в нем древность, история, крепость и дух нации»), речи («я слушал чужую речь и пленялся ею. Действительно, что за соединение жесткого, сухого, прокаленного и удивительно мягкого, „нежьного“ — как сказал бы мой друг!»), природы («В этих спадающих валах была поступь великая и величественная. Они спадали и голубели вдали, таяли в дымке простора, и там, далеко, уже синея, так же совершенно восходили, обозначая край земли и начало неба»). Дело было просто-напросто в том, что здесь «все было тем, что оно есть: камень — камнем, дерево — деревом, вода — водой, свет — светом, зверь — зверем, а человек — человеком». Это возвращение исконного смысла явлениям и понятиям и есть самое главное открытие Битова в Армении. Рефлексирующее сердце автора, обремененное и измученное рефлексирующими же героями, «пунктиром», разорванностью современной жизни, прерывистой линией истории, успокоилось и обнадежилось. В этом — главные и просветляющие «уроки Армении» для Битова. Конечно, Битов писал свою книгу «любовно и идеально» — но ведь по сути «эта моя Армения написана о России», о том, что в ней истоптано, разрушено, предано, что нуждается в восстановлении и пробуждении.
В последующих за этой книгой «Птицах» Битов вроде бы удаляется от проблем культуры — но это только на первый взгляд. Природа для него столь же культурна, а ее сохранение — такая же этическая и культурная проблема: «В наш век природа — такое же камерное, культурное пространство, что и стихи о ней». Экология погранична — может быть, это тот мост между культурой и наукой, которого так недоставало человечеству?
Во всяком случае, проблемы экологические входят в ту самую обширную программу, которая разворачивается в «этику Битова» и диктует его поэтику.
Битов пытался постигнуть «свое» через «чужое», культурно и исторически отличное («Уроки Армении»).
Битов пытается постигнуть «свое» через совсем уж, казалось бы, «чужое», нечеловеческое, резко биологически отличное («Птицы, или Новые сведения о человеке»).
Познавать Армению, чтобы познать Россию.
Познавать птицу, чтобы познать человека: «Способность человека знать иную природу кажется мне катастрофически малой, но нет ничего благороднее и необходимее для человеческого сознания, чем это буксующее усилие». Познание животного мира ярче оттеняет наш мир, наши проблемы. Более того: нигде, как в языке, сказалось наше неэтичное малокультурное отношение к природе. «Кладовая природы», «природные богатства», «покорение природы» — «перебирал я все новые свидетельства человеческого разбоя, оставленные им в языке, как отпечатки немытых пальцев».