Мы происходим из буржуазной среды. Этот класс научил нас дорожить его завоеваниями: политическими свободами, всеобщим избирательным правом и другими. По своей культуре мы – буржуа. Поэтому у нас такой состав нашей сегодняшней читающей публики. Но историческая ситуация заставляет нас встать на сторону пролетариата. Только вместе с ним мы сможем построить бесклассовое общество.
Сегодня пролетариат не обеспокоен вопросом о свободе мысли. У него достаточно другим проблем. А буржуазия делает вид, что ей просто непонятен смысл слов "материальная свобода". Так каждый класс может иметь чистую совесть, поскольку он не знает членов противоречия. Вроде бы, нам сейчас не в чем посредничать. Но мы просто обречены нести, как свой Крест, бремя этого двойного требования. Это настолько же наша личная проблема, как и драма целой эпохи.
Мне могут ответить, что разрывающее нас противоречие объясняется остатками буржуазной идеологии, от которых мы не в силах избавиться. Нас могут упрекнуть в революционном снобизме и стремлении поставить литературу на службу свойственным ей целям. Это не страшно. Но такие упреки могут найти искаженный след в некоторых из нас с несчастным сознанием. Значит, мы должны понять одно: как бы ни было заманчиво отказаться от формальных свобод, чтобы полнее отрицать наше буржуазное происхождение, но это полностью дискредитировало бы наше желание писать. Как ни заманчиво остаться в стороне от экономической борьбы и спокойно заниматься "чистым искусством", но этим мы лишим себя читателей за пределами угнетающего класса.
Получается, что нужно преодолеть угнетение, как нас, так и в нас самих. Для начала убедимся, что это возможно. Об этом говорит нам литература как таковая, поскольку она является созданием тотальной свободы, обращающейся к полным свободам. Она своеобразно, будучи свободным продуктом творческой активности, раскрывает во всей полноте участь человека. Когда мы понимаем, что для решения проблемы не хватает усилий каждого из нас по отдельности, то мы должны преодолеть сопротивление через объединение этих конкретных усилий. Каждый день мы должны делать выбор в нашей писательской жизни: статьях и книгах. Это всегда должно быть сделано при соблюдении основного принципа прав тотальной свободы как активного синтеза формальных и материальных свобод. Эта свобода должна присутствовать в наших романах, эссе, театральных пьесах.
Наши персонажи, если они относятся к современности, еще не имеют свободы. Но мы можем показать, во что обходится им ее отсутствие. Мало говорить хорошим стилем о злоупотреблениях и несправедливости, или с блестящим психологическим мастерством показывать в отрицательном свете буржуазный класс, или отдать наше перо на службу общественным партиям. Для спасения литературы как таковой, надо выбрать позицию в литературе, ибо в этом сущность литературы.
Мы должны отказаться во всех областях от решений, которые не диктуются строго социалистическими принципами и стоят в стороне от всех доктрин и всех движений, которые имеют социализм своей абсолютной целью. Мы считаем, что социализм должен стать не конечной целью, а начальной или, если хотите, последним средством перед конечной целью. А конечной целью должна стать свобода человеческой личности. Этим объясняется необходимость в двойного аспекта наших произведений. Они должны быть и отрицающими и созидающими.
Сначала об отрицании. Мы знаем великую традицию критической литературы с конца XVII века. Нам нужно разделить, что идет собственно от этой литературы, а что привнесла в нее традиция или мистификация со стороны угнетателей.
Вольтер и энциклопедисты видели в критике одну из своих главных задач. Для писателя материалом и орудием труда является язык. Не удивительно, что авторам порой приходится чистить свой инструмент. Честно говоря, такая отрицающая функция литературы была забыта почти весь следующий век. Может быть, причина в том, что господствующий класс использовал понятия, созданные для него великими писателями прошлого, и сначала наметилось своего рода равновесие между его установлениями, намерениями, способом применяемого им угнетения и смыслом, который он вкладывал в слова.
Понятно, что слово "свобода" в XIX веке означало только политическую свободу. А для остальных проявлений свободы были слова "беспорядок" или "распущенность". Так же и слово "революция" использовалось только к великой исторической Революции 1789 года. Буржуазия, по довольно широкому соглашению, не воспользовалась экономической стороной этой Революции. Поэтому в своей истории она лишь упоминала о Гракхе Бабёфе, о намерениях Робеспьера и Марата и официально проявляла почтение к Демулену и жирондистам. Получается, что под словом "Революция" понималось успешное политическое восстание, и что можно было использовать это название к событиям 1830 и 1848 года. Они, в сущности, просто заменили правящий персонал. Это несовершенство словаря привело к явному Упущению определенных аспектов исторической, психологической или философской реальности. Но эти аспекты не проявлялись сами по себе и больше отвечали молчаливому недовольству в сознании масс или личности, чем реальным факторам социальной и личной жизни. Поэтому удивляет сухая точность слов, четкость и неподвижность понятий, чем их недостаточность. Составить в XVIII веке "Философский словарь" значило молча подкладывать мину под господствующий класс.
В XIX веке господствовали Литтре и Ларусс. Это буржуа, позитивисты и консерваторы. Их словари могут только собирать и фиксировать.
Кризис языка, который происходил в литературе между двумя войнами, объясняется тем, что упущенные аспекты исторической и психологической реальности после молчаливого созревания вдруг оказались на первом плане. Но у нас уже есть словесный аппарат для из названия. Возможно, это и не так важно. Обычно происходит только углубление понятий и изменение определений. Например, при обновлении смысла слова "революция", достаточно убедить людей, что под этим словом следует понимать историческое событие, состоящее одновременно в изменении вида собственности, смене политического персонала и использовании восстания. Это не потребует особых усилий. Достаточно обновить только одну область французского языка, и слово, получившее новый смысл, начинает жить снова. Фундаментальная работа над языком носит синтетический характер.
А в век Вольтера она была аналитической. Тогда стояла задача расширить, углубить язык. Писатель должен был распахнуть двери и впустить, проверяя на ходу, множество новых идей. Вот это точно означало быть антиакадемичным. Наша задача сильно осложняется тем, что мы живем в век пропаганды. В 1941 году спор шел только о Боге. Это было не так страшно. Сегодня у нас налицо пять или шесть враждебных лагерей; которые вырывают друг у друга основные понятия, потому что именно эти понятия больше всего влияют на массы.
Все помнят, как немцы, не затронув внешний вид, заглавия, расположение статей и даже типографский шрифт французских довоенных газет, через них начали распространять идеи, противоположные тем, которые мы обычно в них находили. Они предполагали, рассчитывали, что мы не заметим смены пилюли, раз позолота осталась. Так же и со словами. Каждая партия ставит их на первый план, как троянского коня. Мы принимаем их, потому что нам знаком смысл, который они имели в XIX веке. Но на площади они раскрываются. Чуждые, неслыханные раньше значения проникают в наш мозг, как армия, и, мы не успеваем опомниться, как крепость взята. Теперь уже бессмысленны разговоры и споры. Это прекрасно показал Брис-Парен. Он говорил примерно так: "Когда вы при мне говорите слово "свобода", я горячусь, соглашаюсь или не соглашаюсь, но понимаю под этим словом не то, что вы. Поэтому мы говорим в пустоте". Это так. Но это – недавняя болезнь. В XIX веке наш спор разрешил бы словарь Литтре. Перед последней войной мы могли бы воспользоваться словарем Лалан-да. Сегодня нет арбитров вообще. Впрочем, мы все повинны в этом, потому что эти ускользающие понятия служат нашей нечистой совести. И это не все. Лингвисты давно отметили, что в смутные времена слова несли на себе след великих человеческих миграций. Войско варваров прокатывается через Галлию, солдаты тешатся туземным языком – и вот язык надолго искалечен.
В нашем языке пока нет следов нацистского вторжения. Слово "еврей" когда-то обозначало только определенный человеческий тип. Французский антисемитизм придавал ему слегка унизительный оттенок, но от это слово легко отчистилось. А сегодня его стараются не использовать, оно звучит как угроза, оскорбление, провокация.
Под словом "Европа" понималось географическое, экономическое и историческое единство старого континента. Сегодня оно получило дух германизма и рабства. Даже такое невинное и абстрактное слово, как "сотрудничество", получило дурную славу через термин "коллаборационизм". Более того, Советская Россия не развивается, стоят на месте и слова, которыми до войны пользовались коммунисты. Их смысл замер на полпути, так же, как остановилась на полпути мысль сталинской интеллигенции. Вернее, эти слова исчезли на кривых дорогах. В этом отношении весьма показательны превращения слова "революция". В одной своей статье я цитировал слова журналиста-коллаборациониста: "Удержаться -вот девиз Национальной революции". А интеллигент-коммунист говорил: "Производить – вот настоящая революция". Дело дошло до того, что недавно можно было увидеть на предвыборных плакатах во Франции: "Голосовать за коммунистическую партию – значит отдать голос в защиту собственности" А кто сегодня не социалист? На память приходит одно собрание писателей – все левого толка. Они отказывались от использования в манифесте слова "социализм", "потому что оно чересчур обесценено". Лингвистическая реальность сегодня так сложна, что я не знаю, отказались ли от этого слова по указанным причинам или потому, что оно, при всей своей потрепанности, внушает им страх. Известно также, что в Соединенных Штатах под словом "коммунист" понимают любого гражданина, не голосующего за республиканцев. А в Европе фашистом называют всякого гражданина, который не голосует за коммунистов. Чтобы еще больше запутать вас, могу добавить, что французские консерваторы считают советский режим национал-социализмом, хоты он не вдохновляется ни расовой теорией, ни теорией антисемитизма, ни теорией войны. А левые считают, что Соединенные Штаты склоняются к фашизму, хотя это страна капиталистической демократии со смутным диктатом общественного мнения.