– Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства, к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции или Англии, большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека.
– Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь наглому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию, которую можно изобразить в следующих словах: «Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков». Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, неоперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения… О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!..
– Вы, кажется, мечтаете об Утопии, герцогиня? – заметил я.
– Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному – дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они не могли двигаться слишком произвольно…
– Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, рано или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся и признаётся всеми…
– О, без всякого сомнения! И не может быть иначе: потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должно равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредное и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых… (ч. III, 112–128).
Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром, на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, все бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще… а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире… Однако ж, при всем своем глубоком знании Франции и ее потребностей, г. Брант очевидно ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецензий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (то есть газеты) литературою почти не занимаются, обращая все свое внимание исключительно на политику. Даже revues отличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных – о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revues является очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г. Брант все эти драгоценные факты – из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Брантом литературного вечера у герцогини д'Абрантес: {18}
– А видите ли вы (сказала г-жа Жюно, отделав журналистов), видите ли вы вон этого низенького, кругленького человечка с румяным лицом, похожим на пушистый персик? Это презамечательное существо. Он родом бельгиец; над лбом у него голая яма, тщательно прикрытая волосами. Он глуп, как это сейчас можно видеть по его самодовольному лицу; но это бы еще ничего; худо то, что он помешан на двух идеях, как ни странно подобное физиологическое явление. Первая – что он сын Наполеона и наследник французского престола. Дураку вообразилось, что Наполеон в один из своих походов пил чай у его матери и что этому обстоятельству он обязан своею жизни». Как все глупцы, он с физиономиею разряженного лакея (NB. В подлиннике: avec sa physionomic d'un laquais endimanche[2]) считает себя красавцем и находит в выражении своей телячьей фигуры что-то общее с лицом Наполеона. Посмотрите на него поближе: фрак на нем серый; складной шляпе своей (chapeau claque) он дает форму наполеоновской трехуголки, а руку – посмотрите – важно держит за жилетом; булавочка его шейного платка с Наполеоном, перстень с Наполеоном, табакерка с Наполеоном. Второй пункт его помешательства – авторство. При своей глупости, он ужасно бездарен. Книги его нейдут, и он приписывает это зависти журналистов и падению Наполеона. Наконец, увидев у уличных разносчиков экземпляры одного своего нового сочинения, раздаренные им приятелям и журналистам с собственноручными его униженными надписями, он, бедняк, не вынес – и объявил себя на Вандомской площади, среди белого дня, сыном Наполеона! Его заперли в дом, где лечат от притязаний на родство с великими мира сего… Через год он поправился и опять начал писать и печатать, но уже при этом стал поступать осторожнее – стал являться к журналистам, подличать перед ними, захваливать их печатно. Но этим он только наделал себе новых бед: журналисты, столь часто несогласные между собою во многом, на этот раз единодушно решились сделать из писаки – шута для своих фельетонов и на его счет забавлять публику. При этом они имели еще в виду отделаться от его посещений, упрямых и настойчивых, несмотря на то, что слуги журналистов захлопывали двери у него под носом, говоря: «Дома нет». Но поверите, до какой степени раздражительно самолюбие этого дурака: говоря с вами, он беспрестанно обижается. Если ему холодно, вы обидите его смертельно, сказав, что вам жарко. О чем бы вы ни заговорили с ним, он сейчас своротит на литературу, на свои труды, на несправедливость критики. Особенно он стал раздражителен в последнее время, увидев, что журналисты не перестают над ним смеяться, а к себе его решительно не пускают, оставив с ним всякие церемонии. Для утешения своего он пишет на них пасквили, над которыми они сами смеются первые, потому что злость бессильного врага всегда забавна. Он всегда носит с собою какое-нибудь новое свое маранье. Видите ли, у него из бокового кармана торчит бумага: это рассуждение о том, что критику надо запретить, потому что она ведет к безбожию, мятежам и явному неуважению… плохих стихов и глупых романов и повестей… Замечайте: он с кем-то заговорил; румянец ярче вспыхнул на его животно-мясистом лице; слышите ли, голос его поднялся целою октавою выше, и он кричит: «Конечно, милостивый государь, я не принадлежу к числу таких гениальных писателей, как г. Гюго, или г. Бальзак, или г. Ламартин, или г. Жанен, к числу которых, может быть, принадлежите вы; но все-таки мои сочинения – смею надеяться – заслуживают некоторого внимания, и вы очень ошибаетесь, думая, что я позволю вам оскорблять меня… Я понимаю, почему вы хвалите фельетоны г. Жанена: вы знаете, как недобросовестно он отозвался о моей поэме… Он переписал мои стихи сперва снизу вверх, а потом нарвал по стиху из каждой страницы… я не виноват, что смысл выходит все такой же, как если б мои стихи читались и сверху вниз, по порядку»… Вот вам образчик его пошлого самолюбия, – продолжала герцогиня. – А жаль, по человечеству жаль: несмотря на свою глупость, он мог бы быть порядочным писцом в канцелярии или порядочным корректором и мог бы последнею из этих должностей добывать себе хорошие деньги. Он необразован, без всяких сведений, ничего не читал, кроме своих сочинений; но он порядочно знает грамматику и достаточно силен в орфографии. Был бы славный корректор. Но, вместо того, он разоряется на издание своих глупых сочинений. Если опять не сойдет с ума, то ему придется умереть с голода…