Вот истинно русская душа – широкая, свежая, могучая, раскидистая: коли пошла она гулять – так держитесь вы, мнимые моралисты, бездушные китайцы, чопорные мандарины!.. Мы согласны, что эти стихи не для дам, но дамы их не станут и читать, не только не будут ими восхищаться: всякому свое, и гусарское не идет дамам, и дамское не всегда по сердцу гусарам. Вот такие стихотворения, которые пишутся для дам и которых дамы не могли бы читать за их тон, – такие стихотворения мы первые готовы осудить на всесожжение в камине и даже назвать их безнравственными. Все, в чем есть жизнь, может, а следовательно, и должно быть предметом поэзии, ибо содержание всякой поэзии есть жизнь. Жизнь одна, но формы и степени ее проявлений разнообразны до бесконечности, – а чтобы жизнь ни в чем не ускользала от нашего взора, чтоб мы замечали ее везде, где только она есть, – мы не должны мерить ее на свой аршин, но у ней же самой должны брать этот аршин. Сущность всякого факта не в самом факте, а в его значении, – и если поэт сумел схватить значение факта и этим значением, как граненый хрусталь светом, просквозить факт: этот факт всегда будет поэтичен, хотя бы он состоял в изображении солдата, который, устав и назябнувшись в походе, весело подносит ко рту стакан с водкою. Вот почему мы сквозь пальцы и улыбаясь смотрим на разудалое стихотворение Давыдова «Герою битв, биваков, трактиров и прочего», которое в новом издании называется проще – «Храброму повесе» (стр. 24). Не станем читать его при дамах, и даже наедине или в дружеской беседе не расположены слишком восхищаться им; но иногда, под веселую минуту, не без удовольствия прочтем и его, во имя Давыдова и в живое воспоминание о нем. Что же касается до его «Решительного вечера гусара» (стр. 15), мы видим в нем столько комической достолюбезности, даже своего рода хмельной грациозности, что никогда не постыдимся прочесть его вслух и с удовольствием в самом Пекине, при собрании всех мандаринов апатического царства.
Всем известно удалое его послание к Бурцеву, в котором так много жизни и разгула, и потому мы не выписываем его; но второе его послание к Бурцеву не пользуется такою известностию, хотя, вместе с другими в этом роде стихотворениями Давыдова, и составляет как бы profession de foi [4] истинного гусара старого времени. Особенно замечательны в нем, по едкому и цепкому юмору и обыкновенной веселой размашистости музы Давыдова, следующие стихи:
Пусть не сабельным ударом
Пресечется жизнь моя!
Пусть я буду генералом,
Каких много видел я!
Пусть среди кровавых боев
Буду бледен, боязлив,
А в собрании героев —
Остр, отважен, говорлив!
Пусть фортуна для досады,
К умножению всех бед,
Даст мне чин…
И Георгья за совет!
Пусть я буду век в заботах
Членом в мемельских расчетах
Иль… пожарный капитан!
Пусть… но полная лохань
Уж сухая остается;
Нос твой рдеет, лоб твой жмется,
Отвечать тебе невмочь…
Ну, прощай же – добра ночь!
Все эти ужасные несчастия (которые для многих кажутся самыми обольстительными счастиями) храбрый гусар призывает на свою удалую голову в таком случае, если он побледнеет и даст тягу перед неприятелем или даром (то есть без обмена) отдаст сердце какой-нибудь миленькой плутовке. Сухие резонеры и ложные моралисты никак не видят, где оканчивается шутка и начинается дело и где под шуткою высказывается дело, а под делом шутка: они понимают только положительно-определенное, как счет из овощной лавочки, и в поэзии требуют арифметического слога, а в ее содержании – широковещательных и многоглаголивых моральных сентенций. Равным образом они никак не могут понять, что слова без содержания ничего не значат и дешевле дел, – и потому никак не могут взять в толк, чтоб удалое разгулье, любовь к шумным пирам и веселой жизни, при шалостях и повесничестве, могли соединяться с высокостию чувств, благородством в помыслах и жизни. А, кажется, мнимым моралистам и резонерам всего бы и легче было понять эту простую истину: ведь им больше, чем кому другому, известно, как можно расплываться в моральных сентенциях, поминутно восхвалять добродетель, – и в то же время быть фарисеями, тартюфами, сребролюбцами, лихоимцами, клеветниками и пр. Что касается до нас, – мы не столько боимся всех тайных добродетелей этих господ, сколько их безжизненного резонерства; крепко затыкаем от него уши и, хоть не принадлежим к почтенному сословию гусаров и не охотники до шумных и разгульных пиров, но, с удовольствием бываем на них – в живописных стихах Давыдова, и порою с живым увлечением восклицаем за ним, к Бурцеву:
Ради бога, трубку дай,
Ставь бутылки перед нами,
Всех наездников сзывай
С закрученными усами!
Чтобы хором здесь гремел
Эскадрон гусар летучих;
Чтоб до неба возлетел
Я на их руках могучих;
Чтобы стены от ура
И тряслись и трепетали!..
. . . . . . .
Бурцев, брат, что за раздолье!
Пунш жестокий!.. хор гремит!
Бурцев! пью твое здоровье:
Будь гусар, век пьян и сыт!
Понтируй, как понтируешь,
Фланкируй, как фланкируешь.
Ставь прическу дуракам,
Пока будешь с нею сам!
В мирных днях не унывай
И в боях качай-валяй!
Жизнь летит – не осрамися:
Не проспи ее полет.
Пей, люби да веселися —
Вот мой дружеский совет!
Кому не известно прекрасное стихотворение Давыдова «Песня старого гусара» – эта песня, которую было бы прилично назвать похоронною, потому что он в ней воспевает тех коренных гусар, которые были, но которых уже нет?..
Деды, помню вас и я,
Испивающих ковшами
И сидящих вкруг огня
С красно-сизыми носами!
На затылке кивера,
Доломаны до колена,
Сабли, шашки у бедра,
И диваном – кипа сена.
Трубки черные в зубах;
Все безмолвны – дым гуляет
На закрученных висках,
И усы перебегает…
Ни полслова… Дым столбом…
Ни полслова… Все мертвецки
Пьют и, преклонясь челом,
Засыпают молодецки.
Но едва проглянет день,
Каждый по полю порхает;
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.
Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится…
Бой умолк – и вечерком
Снова ковшик шевелится.
Таковы были истые гусары старого времени, те, которые строго и набожно держались буквального смысла гусарского корана; но новые – увы, любезный читатель, как и у Давыдова, ваше сердце обольется кровью, и вам станет грустно, посмотрите, что это такое:
А теперь что вижу? – Страх!
И гусары в модном свете,
В вицмундирах, в башмаках,
Вальсируют на паркете!
Говорят умней они…
Но что слышим от любого?
«Жомини да Жомини!..»
А об водке ни полслова!..
Но не бойтесь – гусары нашего времени не осердятся на Давыдова и останутся им довольны так же, как и гусары старого времени; правда, нашелся тогда один филистер, который, не догадавшись, что в стихах Давыдова новые гусары похвалены не меньше старых, обиделся один за всех и пропел Давыдову резонерскую рацею, из которой мы помним несколько стихов:
Вот и мы, друзья младые,
От сатиры не ушли:
Наши деды дорогие
Тьму пороков в нас нашли.
Виноваты: не умеем
Из лохани пить ковшом,
И таланта не имеем
Услаждать себя вином —
и прочая, – все такими же плохими стихами.
Муза Давыдова по превосходству военная. Нашему воину-поэту все предметы представлялись сквозь призму военного быта.
Я люблю кровавый бой!
Я рожден для службы царской!
. . . . . . . .
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия! —
восклицает Давыдов, – и вся жизнь его была оправданием этих слов. Давыдову не было нужды божиться и клясться, что он патриот – ему можно было поверить и на слово. Это, повторяем, отразилось и в его поэзии: стихотворения его, несмотря на ограниченность их числа, разнообразны, но все носят на себе отпечаток взгляда на вещи с одной точки, и потому-то особенно дороги они. В Давыдове русская военная служба нашла себе достойного поэта, и он, как увидим ниже, доказал, что в ней есть жизнь и поэзия, и возвысил ее до поэтического апофеоза. Его стихотворения даже являлись и на свет по-военному: были писаны на привалах, на дневках, между двух дежурств, между двух сражений, между двух войн; «это (прибавляет «Очерк») пробные почерки пера, чинимого для писания рапортов начальникам, приказаний подкомандующим». «Некоторые стихотворения (сказано в «Очерке»), исторгнутые им из покрытых уже прахом или изорванных журналов, а другие, переходя из рук в руки писцов, более или менее грамотных, изменились до того, что и самим автором едва были узнаны. Не говорим уже о тех, которые, прославляя удалую жизнь, не могли тогда и не могут теперь показаться на инспекторский суд ценсурного комитета».
Давыдов сам отказывается от звания присяжного поэта: