Он дирижировал невидимому чуткому оркестру:
– Процесс создания вещи состоит из следующих слоев: отбор наиподходящего, выигрышного, сильнейшего материала; организация этого материала, построение вещи, композиция; изложение получившегося языковыми средствами. Этот триединый процесс оплодотворяется мыслью, надыдеей, которая и есть суть рассказа. Пренебрежение одним из четырех перечисленных моментов уже не даст появиться произведению действительно литературному.
Хотя! – он взмахивал обтерханными рукавами, и оркестр сбивался, – хотя! – доведение до идеала, открытия, лишь одного из четырех моментов уже позволяет говорить об удаче, таланте и так далее. Но только доведение до идеала всех четырех – рождает шедевр.
Каждая буква должна быть единственно возможной в тексте. Редактирование – для распустех и лентяев, вечных стажеров. Не суетись и не умствуй: прослушивай внимательно свое нутро, пока камертон не откликнется на истинную, единственную ноту.
Не нагромождай детали – тебе кажется, что они уточняют, а на самом деле они отвлекают от точного изображения. Каждый как-то представит себе то, о чем читает, твое дело – задействовать его ассоциативное зрение одной-двумя деталями. Скупость текста – это богатство восприятия, дорогой мой.
Записывать мне было запрещено. Он – открывал себя миру и не желал отчуждения своих истин в чужом почерке.
Я жульничал. В соседнем подъезде закидывал закорючками листки блокнота, чтоб дома перенести в амбарную книгу полностью. Иногда при этом казался себе старательным тупицей, зубрящим правила в надежде, что они откроют секрет успеха.
– У мальчика подвешен язык, – язвил он. – У мальчика стоят мозги – и то ладно. Импотент от творчества не способен оплодотворить материал – он в лучшем случае описатель. Творческий командированный. Приехал и спел, что он видел. Дикари!!.. Кстати, таким был и Константин Георгиевич. А ты не хай, сопляк, сначала поучись у него описывать чисто и красиво. Момент не достаточный, но в общем не бесполезный.
Он затягивался, втягивал глоточек чифира и выдыхал дым. И высекал:
– Первое. Научись писать легко, свободно – и небрежно – так же, как говоришь. Не тужься и не старайся. Как бог на душу положит. Обычный устный пересказ – но в записи, без сокращений.
Второе. Пиши о том, что рядом, что знаешь, видел и пережил. Точнее, подробнее, размашистее.
Третье. Научись писать длинно. Прикинь нужный объем и пиши втрое длиннее. Придумывай несуществующие, но возможные подробности. Чем больше, тем лучше. Фантазируй. Хулигань.
Четвертое. А теперь ври напропалую. Придумывай от начала и до конца; начнет вылезать и правда – вставляй и правду. Верь, что это так же правдоподобно, как и то, что ты пережил. То, что ты нафантазировал, ты знаешь не хуже, чем всамделишное.
С демонстративным отвращением он перелистывал приносимые мной опусы, кои и порхали в окурочно-носочный угол как дохлые уродцы-голуби, неспособные к полету.
– Так. Первый класс мы окончили: научились выводить палочки и крючочки. Едем дальше, о мой ездун:
Пятое! Выкидывай все, что можно выкинуть! Своди страницу в абзац, а абзац – в предложение! Не печалься, что из пятнадцати страниц останутся полторы. Зато останется жилистое мясо на костях, а не одежды на жирке.
Шестое. Никаких украшений! Никаких повторов! Ищи синонимы, заменяй повторяющееся на странице слово чем хочешь! Никаких «что» и «чтобы», никаких «если» и «следовательно», «так» и «который». По-французски читаешь? Ах, пардон, я забыл, каких садов ты фрукт и продукт. Читай «Мадам Бовари» в Роммовском переводе. Сто раз! С любого места! Когда сумеешь подражать – двинешься дальше.
В голосе его мне впервые услышалось снисхождение верховного жреца к щенку на ступеньках храма.
Началось мордование. Я перестал спать. Болело сердце и весь левый бок. Я вскакивал ночью от удушья. Зима кончалась.
– Отработка строевого шага в три темпа, – издевался он. – Что, не нравится писать просто, а?
Я преступно почитывал журналы и ужасался. Я хотел печататься и заявлять о себе. Но течение несло, и я не сопротивлялся: туманный берег обещал невообразимые чудеса – если я не утону по дороге.
В апреле я принес четыре страницы, которые не вызвали его отвращения.
– Так, – констатировал он. – Второй класс окончен. Небыстро. Не совсем бездарь, хм… задатки прорезались…
Наверное, я нажил нервное истощение, потому что чуть не заплакал от любви и умиления к нему. Старый стервец со вкусом пукнул и поковырялся в носу.
Допив портвейн, он поведал, что сейчас – еще в моей власти: бросить или продолжать; но если не брошу сейчас – человек я конченый.
Я, почувствовав в этом посвящение, отвечал, что уже давно – конченый, умереть под забором сумею с достоинством, и сорока пяти лет жизни мне вполне хватит.
В мае я принес еще два подобных опуса.
– Не скучно работать одинаково?
– Скучно…
– Элемент открытия исчез… Ладно…
– Седьмое! – он стукнул кулаком по стене. – Необходимо соотношение, пропорция между прочитанным и прожитым на своей шкуре, между передуманным и услышанным от людей, между рафинированной информацией из книг и знанием через ободранные бока. Пошел вон до осени! И катись чем дальше, тем лучше. В пампасы!
Я плюнул на все, бросил работу и поехал в Якутию – «в люди».
Память у него была – как эпоксидная смола: все, что к ней прикасалось, кристаллизовалось навечно:
– Восьмое, – спокойно сказал он осенью. – Наляжем на синтаксис. Восемь знаков препинания способны сделать с текстом что угодно. Пробуй, перегибай палку, ищи. Изменяй смысл текста на обратный только синтаксисом. Почитай-ка, голубчик, Стерна. Лермонтова, которого ты не знаешь.
Я налегал. Он морщился:
– Не выпендривайся – просто ищи верное.
Продолжение последовало неожиданно для меня.
– Девятое, – объявил он тихо и торжественно. – Что каждая деталь должна работать, что ружье должно выстрелить – это ты уже знаешь. Слушай прием асов: ружье, которое не стреляет. Это похитрее. Почитай-ка внимательно Акутагаву Рюноскэ-сан, величайшего мастера короткой прозы всех времен и народов; один лишь мистер По не уступает ему. Почитай «Сомнение» и «В чаще». Обрати внимание на меч, который исчез неизвестно куда и почему, на отсутствующий палец, о котором так и не было спрошено. Акутагава владел – на уровне технического приема! – величайшим секретом, юноша: умением одной деталью давать неизмеримую глубину подтексту, ощущение неисчерпаемости всех факторов происходящего… – он закашлялся, сломился, прижал руки к груди и захрипел, опускаясь.
Я заорал про нитроглицерин и перевернув кресло ринулся в коридор к телефону. Вызвав «скорую» – увидел его землисто-бледным, однако спокойным и злым.
– Еще раз запаникуешь – выгоню вон, – каркнул он. – Я свой срок знаю. Иди уже, – добавил с одесской интонацией, сопроводив подобающим жестом.
С приемом «лишней детали» я мучился, как обезьяна с астролябией. Безнадежно…
– Не тушуйся, – каркал наставник. – Это уже работа по мастерам. Ты еще не стар.
И подлил масла в огонь, уничтожающий мои представления о том, как надо писать:
– Десятое. Вставляй лишние, ненужные по смыслу слова. Но чтоб без этих слов – пропадал смак фразы. На стол клади «Мольера» Михаила Афанасьевича.
И жезлообразный его палец пустил неправедное движение моей жизни в очередной поворот, столь похожий на откос. По старому английскому выражению, «я потерял свой нерв». В марте, через полтора года после начала этого самоубийства, я пришел и сказал, что буду беллетристом, а еще лучше – публицистом. И поднял руки.
– Одиннадцатое, – холодно вымолвил мой Люцифер. – Когда решишь, что лучше уже не можешь, напиши еще три вещи. Потом можешь вешаться или идти в школьные учителя.
Все кончилось в мае месяце. Хороший месяц – и для начала, и для конца любого дела.
– Молодой человек, – обратился он на «вы». – У вас есть деньги?
Денег не было давным-давно. Я стал люмпеном.
– Мне наплевать. Украдите, – посоветовал он. – Придете через час. Принесите бутылку хорошего коньяку, двести граммов кофе, пачку табаку «Трубка мира» и самую трубку работы лично мастера Федорова, коя в лавке художника стоит от тринадцати до сорока рублей. Не забудьте лимон и конфеты «Каракум».
Восемь книг я продал в подворотне букинистического на Литейном. Камю, Гамсуна и «Моряка в седле» я с тех пор так и не возместил.
Лимон пришлось выпрашивать у заведующей столом заказов «Елисеевского».
– Вот и все, молодой человек, – сказал он. – Учить мне вас больше нечему.
Я не сразу сообразил, что это – он. Он был в кремовом чесучовом костюме, голубой шелковой сорочке и черно-золотом шелковом галстуке. На ногах у него были бордовые туфли плетеной кожи и красные носки. Он был чистейше выбрит и пах не иначе «Кельнской водой №17». Передо мной сидел аристократ, не нуждавшийся в подтверждении своего аристократизма ежедневной публикой.