Все явления природы суть не что иное, как частные и особные проявления общего. Общее есть идея. Что такое идея? По философскому определению, идея есть конкретное понятие, которого форма не есть что-нибудь внешнее ему, но форма его развития, его же собственного содержания. Но как мы чужды философского изложения нашего предмета, то и постараемся намекнуть о нем нашим читателям как можно менее отвлеченно, как можно образнее. Во второй части «Фауста» Гёте есть место, которое может навести нас на предощущение значения «идеи», близкое к истине. Фауст, дав обещание императору вызвать пред него Париса и Елену, требует помощи у Мефистофеля, который неохотно указывает ему единственное средство для выполнения этого обещания.
«В неприступной пустоте, – говорит он, – царствуют богини; там нет пространства, еще менее времени: то матери». – Матери? – восклицает изумленный Фауст, – матери, матери, повторяет он, – это так странно звучит… – «Богини, – продолжает Мефистофель, – неведомые вам, смертным, и неохотно именуемые нами. Готов ли ты? Тебя не остановят ни замки, ни запоры; тебя обоймет пустота. Имеешь ли ты понятие о совершенной пустоте?» – Фауст уверяет его в своей готовности. – «Если б тебе надобно было плыть, – продолжает снова Мефистофель, – по безграничному океану, если бы тебе надобно было созерцать эту безграничность, – ты бы увидел там по крайней мере стремление волны за волною, ты бы увидел там нечто; ты бы увидел на зелени усмирившегося моря плескающихся дельфинов; перед тобою ходили бы облака, солнце, месяц, звезды; но в пустой, вечно пустой дали ты не увидишь ничего, не услышишь своего собственного шага, ноге твоей не на что будет опереться». – Фауст непоколебим: – В твоем ничто, – говорит он, – я надеюсь найти все (In deinem Nichts hoff ich das All zu finden). – Мефистофель после этого дает Фаусту ключ. «Ступай за этим ключом, – говорит он ему, – он доведет тебя до матерей». – Слово «матери» снова заставляет Фауста содрогнуться. – Матерей! – восклицает он. – Как удар поражает меня это слово! Что это за слово такое, что я не могу его слышать? – «Неужели ты так ограничен, – отвечает ему Мефистофель, – что новое слово смущает тебя?»… Мефистофель потом дает ему наставления, как он должен поступать в своем дивном путешествии, и Фауст, ощутив в груди своей новые силы от прикосновения к волшебному ключу, топнув ногой, погружается в бездонную глубь. – «Любопытно, – говорит Мефистофель, оставшись один, – возвратится ли он назад?» – Но Фауст возвратился и возвратился с успехом: он вынес с собою, из бездонной пустоты, треножник, тот треножник, который был необходим для того, чтобы вызвать в мир действительный красоту в лице Париса и Елены[5].
Да, страшное это слово «матери», без тайного содрогания нельзя его выговаривать, как будто бы это было одно из тех мистических слов, от которых бледнеет луна и мертвые шевелятся в гробах своих!.. Но еще более нужно отваги, чтобы пуститься в беспредельную пустоту и дойти до «матерей»!.. Но кто не содрогнется и не отступит назад и не изнеможет в своем страшном подвиге – тот воротится с волшебным треножником, с которым можно вызывать тени давно умерших и бесплотные мысли одевать в благолепные тела… Эти «матери» – те первосущные, довременные идеи, которые, воплотившись в формы, стали мирами и явлениями жизни. Жизнь никого не страшит, но как красавица с огненным взором, розовыми ланитами и манящими поцелуи устами, она влечет к себе нас неодолимою обаятельною силою: закрыв глаза, потеряв сознание, мы бросаемся в ее объятия, – и мы смотрим на нее – не насмотримся, любуемся ею – не налюбуемся… Но в нас сидит червяк, отравляющий полноту наслаждения; этот червяк – жажда знания. Лишь только он зашевелится, – очаровательный образ красавицы начинает от нас скрываться; червяк растет, превращается в змею, сосущую кровь из нашего сердца, – красавица исчезает совсем, и, чтобы возвратить ее, мы должны отвратить наш взор от форм и красок и устремить его на скелеты без жизни и красоты. Но скоро мы должны отказаться и от этого и ринуться в безграничную пустоту, где нет жизни, нет образов, нет звуков и красок, нет пространства и времени, где не на чем остановиться взору, не на что опереться ноге, где царствуют – матери всего сущего – бестелесные идеи, которые суть то ничто, из которого произошло все, которые были от вечности, прежде мира, и от которых двинулось время и потекли миры своим вековечным путем…
Итак, идеи суть матери жизни, ее субстанциальная сила и содержание, тот неиссякаемый резервуар, из которого немолчно текут волны жизни. Идея по существу своему есть общее, ибо она не принадлежит ни известному времени, ни известному пространству; переходя в явление, она делается особным, индивидуальным, личным. Вся лествица творения есть не что иное, как обособление общего в частное, явление общего частным. Из общей мировой материи вышла наша планета и, получив свою единичную и особную форму, в свою очередь, стала общею субстанциальною материею, которая беспрестанно стремится к обособлению в мириадах существ. Безобразные массы металлов и камней, не представляя собою никакой определенной формы, тем не менее представляют собою особные явления, имеющие свою, хотя и низшую и внешнюю, организацию. Некоторые из них даже организуются в определенные и правильные формы призм, как бы вырастающих из какой-то почвы, которая состоит из одинакового с ними вещества и служит им безобразным базисом. Организация растений выше, и вообще они представляют собою что-то уже высшее особности, хотя еще и не достигшее индивидуальности. В каждом из них равно необходимы и корень, и ствол, и ветвь, и лист, но число листов их неопределенно, и отшибенные не изменяют особности дерева; что же до ветвей, то хотя они…[6]
Статья при жизни Белинского не печаталась. Впервые опубликована в собрании сочинений В. Белинского (изд. К. Солдатенкова и Н. Щепкина), ч. XII, 1862. В этом издании она напечатана по черновой рукописи, ныне хранящейся в отделе рукописей Всесоюзной библиотеки им. Ленина, № 3322 б. П. В настоящем издании воспроизводится по этой рукописи.
Статья написана в 1841 году и предназначалась для задуманной Белинским «Критической истории русской литературы». Белинский ставит здесь с большой глубиной вопрос о сущности художественной формы и содержания. Его учение направлено против формализма и плоского эмпиризма. Белинский не закончил статью и остановился как раз на определении идеи искусства, но он его дал в ряде других статей, в которых уже окончательно порвал связь с гегелевской эстетикой.
Это определение еще в первый раз произносится на русском языке и его нельзя найти ни в одной русской эстетике, пиитике или так называемой теории словесности, – и поэтому, чтобы оно не показалось странным, диким и ложным для тех, которые слышат его в первый раз, мы должны войти в самые подробные объяснения всех представлений, заключающихся в этом совершенно новом у нас определении искусства, – хотя бы многое тут и не относилось собственно к искусству или могло бы для людей, знакомых с наукою в ее современном состоянии, показаться, неважным, лишним, мелочно-подробным.
Фраза в рукописи не закончена. – Ред.
Новая Голландия и теперь еще представляет собою зрелище недостигшего своего развития материка.
Новая Голландия. – Ред.
Все это место, содержащее в себе указание на «Фауста», есть выписка к статье Ретигера «О философской критике художественного произведения», сделанная переводчиком этой статьи, г. Катковым, и здесь целиком взятая нами. См. «Московский наблюдатель», 1838, часть XVIII, стр. 187 и 188.{13}
На этом слове обрывается рукопись. – Ред.
Философ Платон.
Цитата из «Шильонского узника» в переводе В. А. Жуковского.
В рукописи надписано: романтический.
Цитата из думы А. Кольцова «Великая тайна».
На полях против этого места Белинский пометил план дальнейшего изложения: «Религия, искусство, философия. Мышление непосредственное. Мышление как…»
Над словом «изображение» в рукописи надписано «отвлечение».
В рукописи вслед за этим зачеркнуто: «Все эти примеры. Но все эти примеры (показыва) поясняют только одну сторону понятия, заключенного в словах «непосредственный» и «непосредственность», и мы должны привести другие для показания такого этих слов…»