Но эта, «заболоцкая», – одна из возможных ипостасей Случевского – торжественное дыхание, панорамная живопись: «Огонь, огонь! На небесах огонь… По грудь в реке стоит косматый конь, / На ранний ветер уши навостряя» («Рассвет в деревне» – из числа шедевров поэта). Среди других сквозящих обликов – важен пастернаковский. Здесь опять отметим совпадение точек внимания; к примеру, уже писалось о «ботанизировании» обоих, о любви к поименному окликанию цветов и растений: «Коронки всех иван-да-марий, / Вероник, кашек и гвоздик…» (оговорюсь, что Пастернаку обычно важны имена с их, как сказано другим поэтом, «лексической яркой окраской», а Случевскому, отменному цветоводу, – сами растения). Или более существенная перекличка: не уподобление (что существовало в поэзии искони), а именно двойничество жизни природы и человеческой, вплоть до полного породнения природного и душевного ландшафтов.
Зажглись ли в небе хороводы,
И блещут звезды в вышине,
Глядишь на них – они двоятся
И ходят также и во мне, —
пишет Случевский. Пастернак прямо с того же начал как с принципа – назвав свой первый сборник стихов: «Близнец в тучах».
Но это далеко не главное. Случевский, преодолевая сопротивление тогдашнего вкуса, ввел в свою практику импровизационный стиль стихотворной речи, импровизационный преткновенный синтаксис, оголяющий сам процесс подбирания слов к забрезжившей мысли. Это гораздо большая свобода, чем бесстрашие перед отдельными элементами лексикона. Еще в юности поэт был жестоко осмеян за совершенно пастернаковскую свободу изъясняться: «Ходит ветер избочась / Вдоль Невы широкой, / Снегом стелет калачи / Бабы кривобокой… Под мостами свищет он / И несет с разбега / Белогрудые холмы / Молодого снега». «Стелить… калачи» – типичный образный перескок торопливой мысли, за которой не поспевают слова, оказывающиеся и не нужны полным набором (целая картина – заносимый поземкой лоток с выпечкой). А «молодой снег» – все та же импровизационная внезапность в соединении слов.
И в поздних стихах легко опознаются «пастернаковские» характерные аграмматизмы с логическими пропусками: «Бывать к судьбам людей причастны, / Как у машины провода». Или, напротив, – правильные периоды, в которых внешний логизм прикрывает взволнованную сбивчивость мысли:
Но из безмолвного общенья
Жильца земли с жильцом могил
Не раз шли первые движенья
Неудержимо мощных сил.
Или – про «людского духа воплощенья»:
Они – причина всех событий,
Они – природы мысль и взгляд.
В них ткань судеб – с основой нитей
Гнилых и ветхих зауряд.
(Если «природы мысль и взгляд» – из философического арсенала Заболоцкого, то «ткань с основой нитей» и это узнаваемое «зауряд» – энергично направляют к Пастернаку; так объединились оба в одной, далекой от их времени строфе.) И сюда же – совершенно подручные, «рукодельные», в спешке подвернувшиеся овеществления сложнейших отвлеченностей: «Ум мой гаснет… но действуют клочья ума». Или такое: «Богами полон храм, как склад аптечных склянок».
Проницательный эксперт, автор статьи о Случевском под метким названием «Импрессионизм мысли», Владимир Соловьев заметил, что этот поэт пишет «без всяких критических задержек» – предлагает заведомый черновик вместо взыскуемого литературными условиями чистовика. Откуда такая свобода? Помедлив пока с ответом, опять-таки напомню, что Случевскому эта свобода дорого обошлась. Жизнь чиновника, дослужившегося до действительного тайного советника и гофмейстера императорского двора, жизнь хозяина гостеприимного дома и маститого наставника поэтических собраний являет полную противоположность жизни поэта, отправленного в лагеря ГУЛАГа и вернувшегося оттуда с потерянным здоровьем, утраченным социальным статусом и израненной одиночеством и несправедливостью душой. Но, как сравнение ни чудовищно, в отношении своих стихов Случевскому пришлось пережить тот же травматический опыт, что и гонимому Заболоцкому. Он точно так же собирался с горя оставить поэзию, а когда вернулся в печатный мир, не смел переиздавать осмеянное и заруганное. Или портил, переделывая, выглаживая (чем, как помним, наряду с Заболоцким занимался и поздний Пастернак). В 1860-х годах его неслыханно травила «прогрессивная критика», демонстрируя заодно с требованиями идеологической стерильности редкостную ретроградность эстетического вкуса. Но и сочувственные наставники были немногим лучше – даже его литературный крестный отец Ап. Григорьев, хваливший юного Случевского за близость к Лермонтову и «стальной стих», что не было ни грядущей особенностью его, ни главным достоинством, или Тургенев, находивший в дебютанте «зародыши великого таланта», но отвращенный «чрезвычайной странностью звуков» и вскоре напрочь разуверившийся в его литературной перспективе. Да и Вл. Соловьев, взявшись помочь спустя годы Случевскому в подготовке сочинений, воспитывал «невоспитанный», по его слову, талант своими редакторскими советами.
В таких обстоятельствах нелегко «ни единой долькой не отступаться от лица» (как вполне косноязычно рекомендует Пастернак). Правка, производившаяся над своими стихами Случевским, – это, рядом с немногими улучшениями, череда очевидных потерь. Он заменяет конкретное общим, вызывающее – незаметным, ощутимое – расплывчатым и неточным. «Первый я, как в метрике стоит, а другой – то я мечты моей» исправляется в стихотворении «Нас двое» на «Первый я, каким я стал на вид», – мысль размыта. В стихотворении «Молодежи» у мечтаний были «бескостные тела», стали – «покорные». «Планетарная немота» уступила место «великой немоте». А в стихах, написанных на мотив пушкинской «беззаконной кометы», сначала блистал невозможный в старом пушкинском контексте прозаизм: «И, как и всякая комета, / Под этикеткой новизны, / Ты мчишься мертвым комом света, / Путем, лишенным прямизны»; но «этикетка» не прошла, исправлено на безликое: «Смущая блеском новизны».
Самое обидное, на мой взгляд, исправление – в чудесной пьесе из «Черноземной полосы»:
В поле борозды, как строфы,
А рифмует их межа.
И по ним гуляют дрофы,
Чутко шеи настрожа.
Над этим стяжением (или как там называется в грамматике пропуск гласного?), допущенным уже не юношей, а зрелым поэтом, издевались в журналах все кому не лень, а немногие защитники робко возражали: ну, подпустил мелкий ляпсус, зато остальное недурно. Случевский, конечно, не посмел не переделать: «Чутко слух насторожа», – и разом загубил напряженно вытянутые шеи птиц, их строгую вертикальность, сквозящую в настороженности. Что бы он сказал, прочитав сегодня у яркого Санжара Янышева: «… в чреве стальной и тесной, как чреп, духовки»? Но и не такой радикал, как Янышев, а любой современный поэт, сочтет первоначальные варианты Случевского беловыми, найденными после поисков, а переделанные – черновыми и приблизительными.
И однако свободы у Случевского хватило, как мы видели, на поколения вперед. Кое-что и нынешнему времени может перепасть. «Короткой ночи текст любовный…» – тут уже не Пастернак, не Воденников ли?
Это свобода не гения, но очень талантливого дилетанта, для которого средством полного раскрытия дарования была именно неискушенность в условиях литературной игры, обнаруживавшая себя «тоном своеобразного простодушия» (снова Соловьев). Гений сам создает норму, но потом сам же ей следует и властно побуждает следовать других. «Все должно творить в этой России и в этом русском языке», – азартно пишет молодой Пушкин, но он же будет гордиться тем, что критика не нашла у него почти ни одной ошибки против грамматических и стилистических правил. Дилетанта, простодушного оригинала наплыв идей и впечатлений, который он не в силах обуздать, уносит куда-то в сторону от нормы, в нехоженые пространства. Гений пролагает новые пути, даровитый дилетант натыкается на новые возможности, которые могут быть замечены и использованы другими – или открыты заново, независимо от него.