Как-то раз после очередного цикла лекций о русской литературе в американских университетах я привезла в Москву сочинения студентов, изучающих русский язык и литературу. Сочинения были серьезными, трогательными, иногда вызывавшими улыбку; студенты в меру своих сил и понятий пытались осмыслить эти «икону и топор» [57] , этих «ежа и лисицу» [58] – не всё и не всем удавалось, но все (надо отдать должное) старались.
Отсутствие экзамена по русской литературе в формате сочинения ведет не только к закреплению устойчивой неграмотности. Будут писать (да и пишут уже) «аффтар жжот» безо всякого вызова. Или – вообще не писать (а зачем?). Читать перестанут в принципе (да и сейчас – угрожающе падает количество и качество чтения). Прагматическое – могу выразиться и посильнее – время: а зачем читать, какая от чтения худлитературы польза?
О пользе, правда, спор давний: еще Добролюбов все о пользе пекся, а Достоевский яростно возражал ему в знаменитой статье «Г-н – бов и вопрос об искусстве». Спорили-спорили, а теперь наследуем Чернышевского с Добролюбовым: сапоги важнее Шекспира. И поэта с его «Шепотом» и «робким дыханьем», ежели он выйдет к согражданам на следующий день после землетрясения со своим шедевром, просто не заметят. И никакого памятника эти потомки тех, которые не будут писать сочинений, ему не поставят.
И никакого – «и долго буду я любезен…»
И никакого «читателя в потомстве».
Так что, возвращаясь к «Матрице»: это еще и жест сопротивления, и жест актуальный. Русские классики остались в школьной программе – «так надо их читать или не надо? И если надо – то зачем?» (из вступительной заметки составителей).
Читать надо, – коллективный ответ составителей и авторов двухтомника, – потому что книги «собраны из мыслей и фантазий, сомнений и откровений, любви и ненависти, наблюдений и разочарований живых людей (…) Люди эти, коль скоро человечество помнит о них десятки, сотни лет, были людьми исключительными».
Объяснение, на мой взгляд, слабое.
Читать действительно надо – но не потому, что люди, написавшие эти книги, «исключительные» (тогда следует очередной и не очень глупый вопрос: а вас-то, дорогие участники сборника, то бишь писатели современные, – надо читать? вы – точно «исключительные»? проверки временем ведь вы еще не прошли). А потому, что чтение развивает душу, сердце и мозг – иначе человечество застряло бы в неандертальстве; именно искусство, книги подняли и сформировали человека. (Именно она, худлитература, развивает, потому что, читая, человек не только складывает буквы, как Селифан в «Мертвых душах», но и воображает, разыгрывает в своем сознании, разворачивает целые индивидуальные миры-представления; без этого качества человек никто, звать его никак и никаких открытий, изобретений, улучшений, никаких планов, проектов… Вот зачем читать – чтобы развивать воображение и сочувствие, а не просто напитываться «мыслью, которая разрывает сознание, не умещаясь в мозгу, и выплескивается вовне, в тексты» – из той же пафосной вступительной заметки.)
Затея сборника – зайти в русскую классику не с филологического крыльца. Затея сама по себе мне вполне симпатичная, – но зачем противопоставлять это филологии? философии? Мол, «написаны эти романы были не для того, чтобы несколько ящиков в библиотечном каталоге…» и т. д. Но вот имена – Бахтин, Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, Лидия Гинзбург, Аверинцев, Гаспаров, Чудаков. Зачем одних (замечательных в том числе, выдающихся), филологов, противопоставлять другим (иногда совсем не замечательным и не выдающимся), писателям? «Каждая статья этого сборника – опыт настоящего чтения, чтения всерьез». Ну а Борис Эйхенбаум писал свою статью «Как сделана „Шинель“» не всерьез? Андрей Белый, который сочинил, может быть, лучшую свою книгу «Мастерство Гоголя», – всерьез или не всерьез прочитал Гоголя? Да и книгу писал – как поэт, как прозаик или как филолог?
Не надо никого презирать (тем более – филологию) и не надо противопоставлять один вход другому.
Надо просто – сочинить рядом с филологией свое и по-своему.
Составители и авторы сборника это попробовали. Что получилось?
Двухтомник обращает незамыленный (представляю, в какую степень негодования могут впасть учителя-консерваторы) взгляд на русскую классику, на нашу общую «златую цепь на дубе том». Идея – неоригинальная; во Франции лет тридцать тому назад она уже была осуществлена: там вышел трехтомник о французских классиках, написанный (так же, по именам) современными французскими писателями. Каково отечественное исполнение?
Сначала весьма раздражает насильственное осовременивание классики разными новыми, не характерными для того времени понятиями и словечками.
Как бы заигрывая с аудиторией: «панк» – Чацкий. Ну какой из него панк, помилуйте. Автор эссе о Грибоедове, открывающего двухтомник, «Космическая карета, или Один день панка» Сергей Шаргунов не знает, кто такие панки? Да, он из нового, следующего за панками поколения, путается. Кстати, в новом путаницы всегда больше, чем в старом, – еще не устоялось. Да и помнится близлежащее хуже, чем удаленное (эффект не только возрастной).
«Панк», потом весь этот космос – «космическая ракета» (Грибоедов), «Бричка Чичикова ничем не хуже звездолета» (А. Секацкий, эссе о Гоголе). Гоголь – «мастер приготовления препаратов in vivo» (Секацкий), «логокомпозитор» Островский (это уже Татьяна Москвина), роман «Обломов» как триллер (Михаил Шишкин); «проект Фет», «литературный менеджер Тургенев» (Андрей Левкин), «несанкционированный митинг декабристов» (Людмила Петрушевская), «первый популист» Чернышевский (Сергей Болмат). И так далее. Оживляет это восприятие или – авторский текст?
Я думаю, что восприятие это если и оживляет… то раздражая, а вот авторов эссе – заводит. Далеко заводит.
«Культуртрегер» Некрасов (Майя Кучерская). Он же активно «двигает свою камеру», выдумывает «кинематографические сцены»… Эта псевдосовременная бойкость унижает Некрасова и не украшает Кучерскую. Все-таки неслучайно гроб Некрасова провожали на кладбище десятки тысяч людей, а когда, прощаясь, упомянули Пушкина, то из толпы выкрикнули: «Выше! Выше!». И неслучайно о кончине Некрасова – и о прощании – так горько написал его литературный противник, Достоевский. А вот кто у нас среди литераторов в XIX веке на время «сумел стать на редкость успешным литературным предпринимателем и доказать на практике, что даже самые удивительные домыслы могут быть вполне конвертируемы, если не в прекрасную жизнь, то, во всяком случае, во вполне пристойное существование: нужно только отдаться им вполне и целиком и взяться за дело со всей безоглядностью и энергией делового человека»? Ни в жизнь не догадаетесь. Сергей Болмат утверждает, что это – Чернышевский.
Впрочем, в студенческом прошлом ученица Владимира Николаевича Турбина – я за парадоксы, а не против таковых. Турбина (филолога, которому так и не дали защитить докторскую) за его парадоксализм травили на кафедре русской классики филфака МГУ. А он – он просто насаждал этот парадоксализм в сознание своего «лермонтовского» семинара, к ужасу филфаковского окружения. И приближал к себе как раз парадоксалистов вроде тогдашнего «дикорастущего студента» Михаила Эпштейна. Вот уж кому, я думаю, идея выпущенного «Лимбус-пресс» двухтомника была бы по сердцу, так это Турбину. Да и мне она по сердцу.
Но дело не в этом.
С особым трепетом, конечно же, приближаешься к Пушкину.
Людмила Петрушевская, автор эссе «О Пушкине», вызывающе: «Пушкин – гений. Это мой выбор». Да кто б сомневался!
Это выбор народа. Фрукт – яблоко, поэт – Пушкин. И кафе – «Пушкин». И все кругом – сплошной Пушкин, потому что гений. А гений – потому что Пушкин. И так от Хармса до наших дней.
Петрушевская, полагаю, Хармса в сознании держит. «Если бы при его жизни люди понимали, что он великий, то, наверное, ему прямо бы на улице или в булочной говорили, что знают его, как же, читали еще в школе, и просили бы у него автограф». «Пушкин страдал, но делать было нечего».
Впрочем, в сторону Хармса кивает не только «пушкинское» эссе, – в другом случае, вряд ли ненамеренно. Вот о поэме «Двенадцать»: «Музыка революции, как и положено, играла недолго». А вот Вс. Емелин высказывается в своем стиле о самом Блоке: «Общее настроение поэта весьма мрачно. Семья рушится, мать болеет». Ну зачем уж так дешево заигрывать с молодежью. Она – молодежь – подороже себя ценит. А «поржать» (ржунимагу) в другое место ходит, не в учебник. Не дает покоя участникам литпроекта и «шаргуновский» образ панка, вот и у Г. Садулаева читаем: «Короче, Есенин был для меня как бы эмо. В эпоху Серебряного века в русской поэзии было много неформалов. Символисты были вроде готов. Футуристы, не сказать чтобы панки, скорее фрики. Народные примитивисты косили под хиппи. А вот акмеисты – те были серьезные, вообще не тусовались». И Маяковский «был бы панком. Еще раньше – хиппи, битником, стилягой…», «антиглобалистом»; так же стереотипно у каждого второго-третьего возникает космоассоциация («Одетый в желтую кофту Маяковский производил впечатление столь же эпатирующее, каким сегодня мог бы похвастаться разве что человек, разгуливающий по улице в скафандре космонавта» – ну уж это автор хватил). В десятые годы прошлого века поэтического и художественного эпатажа хватало – удивляться перестали. Но Хармс… В. Тучков: «…Лишь один вид громадных кулаков Маяковского был способен отрезвить самых отчаянных забияк». Если «панк» и «космос» – красной нитью, то Хармс просто-таки подмигивает из-под строк.