Платонов объяснял, как меняется человек, воодушевленный идеей реального улучшения жизни, как из грязи вырастает красота подлинной духовности, преобразующей мир. Платонов глубоко верил в союз культуры и техники, изобретательства, для него и его героев техника — сила созидательная, высвобождающая дремлющие свойства природы, а интеллектуализм — плодоносен. В повести Платонова есть определенная утопичность, особенно сильно проявившаяся к концу, тем более что здесь писатель отходит от «личной» иронической манеры, приближаясь к жанру оды (воспевает невероятные достижения в «Родительских Двориках», идущих по пути, прямо указанному «Вопросами ленинизма»). Платонов, хотя это и не помогло публикации повести, явно попытался «высветлить» к финалу колхозную жизнь, прибавляя ей бойкости и воодушевления. Написанная в 1934 году повесть «Ювенильное море» — не только литературный памятник, но и памятник времени, живое свидетельство трудной судьбы талантливого произведения.
И все же отмеченного печатью своей эпохи. Красавица директор, ненавидящая «гнилой либерализм», Надежда Босталоева, которая «любила всякое свое чувство сопровождать веществом другого человека», «не верила в глупость людей, она верила в их подлость». Федератовна говорит: «Всех жалеть не нужно… многих нужно убить». Как сказочно легко решаются и меняются судьбы! «Умрищев был давно исключен из партии, перенес суд и отрекся в районной газете от своего чуждого мировоззрения». А чего стоит сама положительная старушка Федератовна, при мыслях о классовых врагах покрывающаяся «гусиной кожей возбуждения», с «беспощадностью идейного духа» держащая под угрозой разоблачения в страхе всю округу?
Бесконечная преданность делу, трудовой энтузиазм роднят Онисимова и Босталоеву. Оба они — люди тридцатых годов. Их жизнь, жизнь людей «жесткой эпохи», отдана государственному строительству. Только Бек проследил эту жизнь до безыллюзорного конца, а Платонов запечатлел ее романтическое начало.
Вспомним девиз Онисимова: «доверился — погиб!». Из этого девиза, многие годы для Онисимова спасительного, произросло и губительное для него же тотальное недоверие к людям, не позволившее ему и разглядеть реальную перспективу в идеях Петра Головни, и, более того, рассмотреть реальную перспективу времени.
Той же печатью недоверия отмечен и герой повести В. Быкова «Карьер» («Дружба народов», №№ 4–5), старший лейтенант Агеев, психологически и нравственно сформировавшийся в конце 30-х годов.
Ни теперешняя, внешне размеренная жизнь, ни сын, с которым Агеев «никогда не заводил… разговора о войне», — ничто не в состоянии затянуть ту рану, которая кровоточит в душе Агеева до сих пор. Сначала Агеев не доверял бывшей попадье Барановской, «классовому врагу», у которой скрывался и которая помогла ему выжить. Не доверял он и акушерке, заботливо лечившей его рану. Затем — ему не доверяли партизаны; он сообщил им, что формально подписал бумагу о сотрудничестве с полицией, дабы отвести от себя и товарищей угрозу немедленного провала. Одновременно сам Агеев не доверяет партизанскому связному, думая, что его проверяют. Он торопливо, не продумав операцию, посылает Марию с грузом взрывчатки на станцию. Он хочет как можно скорее доказать, что он свой, даже не задумываясь о возможной цене таким образом восстановленного доверия. Атмосфера недоверия заставляет его идти на этот страшный шаг. И уже потом, арестованный, он размышляет о том, не предала ли его Мария (то есть держит в уме и такую возможность!).
Жизнь оказывается несравненно сложнее и страшнее, чем она представлялась лейтенанту Агееву, та «живая жизнь», которой, помнится, так остерегался Онисимов (когда он увидел эти ленинские слова подчеркнутыми рукою сына, он испугался). Это понимание непредугадываемости жизни приходит к Агееву тоже очень сложно: через столкновение с неожиданными, опровергающими все клишированные, вбитые в сознание представления фактами. Клише такие: поп, попадья — классовые враги; если полицай — то ничего, кроме пули, не заслуживает. Судьба же священника Барановского, трагически оборвавшаяся в конце 30-х, или его жены, бывшей народной учительницы, насильно оторванной от своего дела, или солдата Семена Семенова, который, подписав бумагу о сотрудничестве с полицией, спас партизанского командира, который, в свою очередь, оказывается, предал своих товарищей и поэтому хотел «убрать» своего спасителя, — вот что ломает стереотипы сознания, отформованного эпохой.
В. Быков не впервые проверяет своих героев страшной ценой — кровью ребенка. Еще в «Круглянском мосте» Бритвин, не задумываясь, обрекал на явную гибель ничего не ведающего мальчика, дабы обеспечить успех партизанской операции. Ну хорошо, это Бритвин, отрицательное отношение автора к которому очевидно, ради дела готов отдать чужую жизнь. А Сотников? Героический Сотников, противостоящий Рыбаку, согласившемуся пойти в полицаи? Сотников ведь тоже — вместе с собой — подписал смертный приговор и приютившей его Демчихе, матери троих детей. Жертва другими — вот над чем билась мысль писателя: оправдана ли она даже твоей собственной смертью?..
Еще более усложнена нравственная ситуация в «Карьере». Раскоп, который ведет Агеев, — это не только раскоп заброшенного карьера, где Агеев ищет хоть какой-нибудь след Марии (да что он найдет? Туфельку? Обмытую дождями, песком высушенную косточку? Мне представляется как раз этот сюжетный ход, организующий композицию повести, искусственным), но и раскоп собственной совести. Две эти «работы» — физическая и душевная — идут параллельно.
Может быть, неродившийся ребенок и был тем самым Сыном, который предназначен Агееву, единственно близким, по-настоящему родным? Такая плата востребована за его сегодняшнее не очень радостное существование?
Военная проза бьется над вечными, «проклятыми» вопросами. Поведение человека на войне, во время войны исследуется в контексте социальной истории общества.
…Необстрелянные солдаты, сержанты, лейтенанты только что лишь направляются на фронт (повесть М. Карима «Помилование». — «Дружба народов», № 8). И первый в жизни «огонь», который вынужден открыть лейтенант Байназаров, это «огонь» по товарищу, Любомиру Зуху, ночью навестившему любимую, а к утру вернувшемуся в расположение части. Постановлением военного трибунала Зух приговорен к расстрелу, а ожидаемое помилование приходит лишь после свершившегося. Сложную цепочку человеческих отношений, пристрастий, амбиций выстраивает автор, показывая характеры, сформированные историческими обстоятельствами, — и тех, кто приказывает, не рассуждая, и тех, кто все-таки по-человечески мучается, старается спасти жизнь Любомира.
Гуманистической логики сострадания (и чувства в принципе) лишен военный прокурор, который «повел дело быстро, без проволочки». «Работу свою делает спокойно, тщательно, беспристрастно. Над ним — Закон, Статья, Параграф военного времени». Для таких, как майор, Параграф выше цены еще не расцветшей человеческой жизни. Не знающий чувств и сомнений майор своего рода философ: «Сержанта Зуха хвалят. И сам вижу — хороший парень. А хороший за свои проступки не должен отвечать, так, что ли?.. Если подумать, хороших еще строже судить надо, они не только преступление совершили, они еще и надежду обманули…» Проступок Зуха, человека хорошего, «оскорбляет веру». «Обманутое доверие вызывает у общества чувство обиды: нет, не этого мы ждали от него — и судят его строже вдвойне».
Эта «философия» (вспомним, кстати, и «философскую» увертку Онисимова) порочна не только потому, что ею нарушается закон человечности, но и потому, что майор присваивает себе прерогативу решать и думать от лица общества. А «общество», как убедительно раскрыто в повести (даже старик, донесший на Зуха, не говоря уже о товарищах Любомира), жаждет человеческой справедливости: недаром старик на коленях молит пощадить неудачливого «дезертира». «Общество» не отказывает Любомиру в доверии — отказывает власть.
М. Карим через частный, казалось бы, эпизод войны раскрывает атмосферу недоверия, пафос исполнительства, нерассуждающая сила которого не берет в расчет уникальную человеческую личность.
…Быковский Агеев с его тотальным недоверием — характер исторический. Но Агеев 40-х годов в повести неожиданно сменяется другим, нашим современником: понимающим, глубоким, деликатным. Оказывается Агеев человеком, всем сердцем отзывающимся на противоречия жизни… Безусловно, Агеев мог прийти к такому жизненному итогу, к иной психологии, но вот задатков такого изменения у «исторического» Агеева не было. Сложнейший процесс внутренней перестройки, к сожалению, не прописан, на его месте — авторский прочерк. Сегодняшний Агеев — фигура несколько условная, скорее функция развития сюжета, рупор автора. И вопросы, которые он задает сыну, носят искусственный характер — так должен, видимо, благородный, но страдающий «отец» говорить с представителем другого поколения…