Мне очень редко снятся сны — наверное, не чаще чем раз в год. А война не снилась никогда — во всяком случае та, которую я пережил. Но один военный сюжет преследовал меня долгие годы: снилось мне, что я попал или попадаю в плен.
Надо немедленно уходить, немцы вот-вот замкнут кольцо, а у меня онемели ноги, не могу сдвинуться с места. Или я уже в колонне захваченных в плен, немецких конвоиров не так много, впереди овраг — надо скатиться вниз, это последний, единственный шанс спастись, а я никак не могу пробраться в крайний, самый близкий к оврагу ряд.
Просыпаюсь в холодном поту. Видно, больше всего, больше смерти я боялся попасть в плен, понимал, что меня там может ждать, но подавлял в себе, отстранял этот страх.
Не знаю, были ли на фронте люди, не ведавшие страха. По-моему, под огнем всем страшно, особенно на первых порах. Но рядом товарищи, им угрожают те же опасности, они держатся, стыдно перед ними обнаружить свой страх — об этом написал Булат Окуджава в стихотворении «Первый день на передовой»: «…я в глаза товарищам гляжу-гляжу: (а что, если кто-нибудь в том сне побывал?) А что, если видели, как я воевал?» Стыд помогает преодолеть страх.
Конечно, здесь важна мера — стыд, как водка (сто грамм добавляют мужества, а большее количество выпитого приводит к опасной бесшабашности — своими глазами видел, чем это иногда кончается), может оборачиваться и утратой необходимой в бою осмотрительности, пренебрежением реальной иерархией опасностей, все становится нипочем.
Не раз писали — и я ничего нового не скажу, могу лишь подтвердить это: легче всего подавить страх, когда в минуты смертельной опасности ты поглощен своим делом, поставленной перед тобой задачей.
И еще одно. Вначале, когда инициатива была у немцев, а мы отступали, немцев боялись, они были по-настоящему сильны, да еще казались гораздо сильнее, чем были на самом деле. Но вот ты побывал несколько раз под огнем, уже не так скован страхом, лучше видишь происходящее и начинаешь понимать, что и немец тебя тоже боится, может быть, не меньше, чем ты его. И это понимание, точнее, чувство, ощущение, означало, что ты стал обстрелянным солдатом.
Меру опасности осознаешь потом
На передовой к смертельной опасности привыкали. Вроде бы к этому невозможно привыкнуть, а все-таки привыкали. Не то что совершенно избавлялись от страха, но как бы приручали его.
Впрочем, несколько раз я влипал в ситуации, из которых выбирался чудом — в прямом и точном смысле этого слова, наверное, мне очень везло.
Но странное дело: в эти моменты степень опасности я в полной мере не осознавал — видимо, страх был задавлен тем напряжением, которое требовалось, чтобы выпутаться. Страх приходил потом, задним числом, когда по-настоящему осознавал, как было дело.
Однажды мне нечто подобное, но более страшное, пришлось пережить в мирное время.
В августе 1986 года моя дочь с мужем и семилетней дочкой отправились в отпуск. Путевка тогда была делом очень трудным, но Григорий Поженян, у которого были высокие друзья в Министерстве морского флота, достал им путевку на «Нахимова» (на два недельных рейса) в роскошную (броня министерства) каюту-люкс.
Внучка ехать не хотела. Во-первых, она боялась морского путешествия и корабля. Ее уговаривали и стыдили. Я как единственный член семьи, имевший в прошлом какое-то отношение к флоту, объяснял ей, что с таким кораблем — он больше дома, в котором она живет, — ничего дурного не может случиться, это абсолютно исключается, уверял, что это будет замечательно интересное путешествие, и т. д. Короче говоря, приложил руку к тому, чтобы этот вояж состоялся.
Вторая причина, из-за которой внучка так сопротивлялась поездке, была в том, что ей первого сентября предстояло идти в первый класс и она ни за что не хотела опаздывать. И в конце концов допилила родителей. Они после недельного морского вояжа покинули в Одессе «Нахимова», а он ушел на свою гибель в Новороссийск. Вернулись они в Москву в тот день, когда передали сообщение о катастрофе «Нахимова».
И я ужаснулся, ясно представив себе, что с ними должно было случиться, ужаснулся, что, уговаривая их ехать, и непременно на две недели, толкал их к гибели (потом выяснилось, что семью, занявшую в Одессе их освободившуюся каюту, постигла эта страшная участь).
История эта поразила не только меня — Константин Ваншенкин даже написал об этом стихотворение.
Ему было 35, когда он возглавил флот
В 1975 году, когда праздновалось 30-летие Победы, в ЦДЛ затеяли по инициативе Константина Симонова цикл вечеров, посвященных известным военачальникам Великой Отечественной. Героем одного из вечеров был адмирал, нарком Военно-морского флота Николай Герасимович Кузнецов.
С этим вечером, правда, возникли некоторые сложности — палки в колеса разными способами вставляло руководство флота, а если конкретно, как принято у нас говорить, лично главнокомандующий ВМФ Горшков. Дело было в том, что в 1956 году Хрущев снял Кузнецова, отправил его в отставку, и не просто отправил, а еще разжаловал — из адмиралов флота Советского Союза (высшее военно-морское звание) в вице-адмиралы. Когда Хрущев был снят, моряки не раз обращались наверх с просьбой реабилитировать и восстановить в прежнем звании Кузнецова. Против этого возражал сменивший Кузнецова Горшков — видно, авторитет и слава предшественника были ему поперек горла. И понятно, что вечер Кузнецова, хотя его уже не было в живых, Горшкову и его окружению был совершенно ни к чему.
Когда на заседании правления ЦДЛ кто-то стал говорить, что надо для вечера получить санкцию руководства ВМФ, и предложил свои услуги, Симонов с несвойственной ему резкостью сказал, что запрещает это делать, — понимал, что вечер будет сорван. И на вечере Кузнецова выступали лишь отставные уже моряки, видно, еще служившие опасались вызвать неудовольствие главнокомандующего, а может быть, на участие в этом мероприятии вообще был наложен негласный запрет.
Одно выступление на этом вечере мне запомнилось. Подводник, отставной адмирал рассказывал. В 1938 году он, молодой лейтенант, года за два до этого окончивший училище, был назначен командиром лодки. Однажды вечером дневальный доложил ему, что на пирсе ЗИС (тогда во Владивостоке было два ЗИСа — у секретаря обкома и командующего флота), ясно было, кто приехал в гавань, и вскоре он встречал недавно назначенного командующего флотом — это был Кузнецов. Он осмотрел лодку, долго, подробно, со знанием дела расспрашивал лейтенанта. Прощаясь, командующий сказал: «Передайте командиру, что все в порядке, у меня замечаний нет», — он принял лейтенанта за дежурного командира. И когда лейтенант сказал: «Товарищ командующий, я командир лодки», — Кузнецов спросил: «И как вы, справляетесь?» «Трудно», — честно признался молодой командир лодки. И вдруг, поразив лейтенанта, Кузнецов сказал: «Мне тоже трудно». Сказал очень просто — в этом не было снисходительно поучающего начальственного похлопывания по плечу. Молодой командующий меньше чем через год стал наркомом Военно-морского флота — было ему тогда 35 лет.
Этот рассказ был тогда не ко времени, власти с помощью цензуры и бдительных редакторов делали все, чтобы выкорчевать из общественной памяти ту страшную «чистку», которую народ потом назвал «тридцать седьмым годом». Именно эта «чистка», выкосившая на флоте чуть ли не половину старшего командного состава, стала причиной того, что лейтенант был назначен командиром подводной лодки, а тридцатипятилетний моряк наркомом.
Кузнецов в своей мемуарной книге тоже рассказывал об этом кошмарно мрачном времени. Тогда с инспекционной поездкой во Владивосток прибыл только что назначенный наркомом ВМФ армейский комиссар 1 ранга Смирнов (два его предшественника — флагманы флота 1 ранга Орлов и Викторов были уже посажены и расстреляны). «„Я приехал навести у вас порядок и почистить флот от врагов народа“, — объявил Смирнов, едва увидев меня на вокзале», — писал Кузнецов. И затем рассказал, как это происходило: «Я впервые увидел, как решались тогда судьбы людей. Диментман [начальник областного отдела УНКВД. — Л. Л.] доставал из папки лист бумаги, прочитывал фамилию, имя и отчество командира, называл его должность. Затем сообщалось, сколько имеется показаний на этого человека. Никто не задавал никаких вопросов. Ни деловой характеристикой, ни мнением командующего о названном человеке не интересовались. Если Диментман говорил, что есть четыре показания, Смирнов, долго не раздумывая, писал на листе: „Санкционирую“. И тем самым судьба человека была уже решена. Это означало: человека можно арестовать». К этому стоит добавить, что через несколько месяцев и самого Смирнова и сменившего его на посту наркома командарма 1 ранга Фриновского тоже арестовали и расстреляли.
Но я хочу сказать не только о трагической участи ни в чем неповинных людей, отправленных в застенки и расстрелянных, но и о тех, кого кровавая волна массовых репрессий, как, например, лейтенанта-подводника и Кузнецова, стремительно выбросила вверх, на не по чину высокие должности, и им в этих обстоятельствах, как говорилось в финале одной повести двадцатых годов, «нужно было жить и исполнять свои обязанности». А куда было деваться! Так Сталин закрывал те ужасные бреши, которые проделал, но закрыть их полностью к началу войны не удалось. У водолазов при экстренном подъеме наверх возникает тяжелая кессонная болезнь. Нечто похожее происходило с людьми, которых стремглав возносили на должности, исполнять которые они не были готовы, — не хватало знаний, опыта, кругозора. Потом некоторые из них, наломав дров, набив иной раз и себе немало шишек, все-таки осваивались. А многим это оказалось не по силам — одним прыжком из командира бригады в командующие округом, из старших политруков в члены Военного совета округа, из командира эскадрильи в командующего ВВС округа, а то и страны. Это была горькая драма без вины виноватых.