Гавриил Степанович Батеньков
Развитие свободных идей
Первые мысли о выгодах свободного правления и привязанность к оному, как обыкновенно бывает, получил я во время обучения истории. Древние греки и римляне с детства сделались мне любезны. Но природные мои склонности влекли к занятиям другого рода: я люблю точные науки и на 15 году возраста знал уже интегральное исчисление почти самоуком.
Нрав мой вообще тих, робок, никогда не разделял я с товарищами их резвостей, но исполнен был стыдливости и самолюбия. Сии два недостатка поныне составляют в нраве моем источник дурной привычки скрывать свои недостатки и всегда оправдывать оные.
По вступлении в кадетский корпус я подружился с Раевским (бывшим после адъютантом у ген. Орлова). С ним проводили мы целые вечера в патриотических мечтаниях, ибо приближалась страшная эпоха 1812 года. Мы развивали друг другу свободные идеи, и желания наши, так сказать, поощрялись ненавистью к фронтовой службе. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с нами цесаревича. В Сибири, моей родине, сие не бывает.
В разговорах с ним бывали минуты восторга, но для меня всегда непродолжительного. Идя на войну, мы расстались друзьями и обещались сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо.
Война представила мне поучительную картину; но я выходил из строя за ранами, должен был беспрестанно лечиться и продолжал свое образование. Будучи любим товарищами, всегда увлекался с доверчивостью в их мечтания, на словах во всем принимал участие, но когда доходило до дела в каком-либо предприятии или шалости, старался удерживать других или, по крайней мере, уклоняться. Военной славы не искал: мне всегда хотелось быть ученым или политиком. Во время двух путешествий за границу мысли о разных родах правления практическими примерами во мне утвердились, и я начал иметь желание видеть в своем отечестве более свободы.
Следуя природным склонностям, я оставил службу в артиллерии, приехал в С.-Петербург, занялся опять в тишине одними точными науками, с честью держал экзамен в Институте путей сообщения, вступил в сей корпус и отправился в (1816) в Сибирь на помощь престарелой матери.
Там нечем было заняться кроме наук[1]. Должностные упражнения, хотя занимал я место окружного генерала, были неважны.
В 1819 сверх чаяния получил я три или четыре письма от Раевского. Он казался мне как бы действующим лицом в деле освобождения России и приглашал меня на сие поприще. Я располагал жениться и отвечал ему советами оставить все опасные предприятия. Между тем сам привык к сидячей и семейной жизни так, что ни за какое в мире благо не хотел с нею расстаться, если б гонение Пестеля не заставило бежать оттуда[2].
Жил довольно долго в Томске, где из семи или осьми человек составили мы правильную масонскую Ложу и истинно масонскую, ибо кроме добра, ни о чем не помышляли. Удаляясь из Сибири, я встретился с Сперанским[3]. Он с первого свидания полюбил меня, и с сего времени моя жизнь получила особенное направление. Мы обратились в Иркутск, он начал употреблять меня в дела и действительно обратил в юриста. Практика и образцовые творения сего мужа были для меня новым источником учения: я сделался знатоком в теории законодательства и стал надеяться достигнуть первых гражданских должностей. В издании Сибирского учреждения был первым сотрудником и могу похвалиться в особенности уставом о киргизах, доставившим России до 120 т[ысяч] новых подданных и необъятное пространство земель. Во все время я видел в Сперанском человека необычайного ума и твердости: никогда не жаловался он на свою ссылку, казалось, во всем свете не любил только одного Гурьева[4]. В случае распоряжений высшего правительства, кои представлялись ему несообразными, обыкновенно говаривал: чудаки.
Случилось с ним говорить о деспотизме бывшего в Иркутске губернатора Трескина, о невыгодах личных должностей, но во все время бытности у него, мы не касались политического состояния государства. При всей простоте обращения он всегда являлся на неприступной высоте.
Когда Сперанский поехал в Петербург [1821], я отправился лечиться на Кавказ; на обратном пути получил в Москве опять письмо от Раевского, отвечал ему по-прежнему, но сие уже в последний раз, ибо он вскоре посажен был в крепость в Бессарабии.
Приехав в Петербург, я назначен был правителем дел Сибирского комитета, и таким образом сделал значительный гражданский шаг. Мне хотелось познакомиться с учеными и литераторами; начал с Воейкова[5] чрез Жуковского, а потом всех узнал у Греча[6]. У сего последнего были приятные вечера, исполненные ума, остроты и откровенности. Здесь я узнал Бестужевых и Рылеева.
В сие время Петербург был уже не тот, каким оставил я его прежде за 5 дет. Разговоры про правительство, негодование на оное, остроты, сарказмы встречались беспрестанно, коль скоро несколько молодых людей были, вместе. Быв почти на воле, молод, любим, уважен, получал около 6 т[ысяч] рублей жалования, я летал с места на место, пустился в литературу, в политические толки и, рассеявшись в суетности, вовсе почти расстался с математикой, с делами и с Сперанским, который был весьма занят домашними обстоятельствами. Петербургских масонских лож не посещал, ибо слышал об них невыгодно.
В детстве и во время службы я ни разу не был наказан, даже выговором; во всю жизнь не был никем обманут, не имел врагов и не встречал ни в чем таких неудач, кои бы меня сокрушали.
В 1823 году граф Аракчеев настоял, чтобы я служил у него. Меня определили членом Совета и возвысили оклад до 10 т[ысяч] рублей.
В законодательстве поселений я нашел достаточное упражнение по своему вкусу; граф мне понравился, я научился у него твердости, точности и решительности; но открылось и новое, до сего времени неизвестное мне поле интриг. В начальнике штаба я в первый раз в жизни нашел себе врага.
Военные поселения представили мне страшную картину несправедливостей, притеснений, наружного обмана, низостей – все виды деспотизма. Но поелику доброе обращение графа услаждало мою судьбу, борьба с Клейнмихелем[7] занимала. Дела были многочисленны и важны, а вес в Совете питал природное честолюбие: так я неприметно почти провел около трех лет. Граф непременно желал сделать из меня строгого начальника, царедворца, но природные склонности влекли меня к семейной жизни и тихой свободе.
Зрелище военных поселений в Западной Сибири, угнетаемой самовольным и губительным управлением, общее внутреннее неустройство, общие жалобы, бедность, упадок и стеснение торговли, учения и самых чувств возвышенных, неосновательность и бездействие законов, несуществование истинной полиции – все с одной стороны располагали не любить существующий порядок, с другой же – думать, что революция близка и неизбежна.
Быв с детства наобжен, я точно в жизни моей встречал много каких-то грез естественных явлений. Начну тем, что в бытность мою в 1821 году в Москве, я имел из Иркутска множество приглашений познакомиться с Прокофьевым[8] и не решался, так что несколько раз возвращался от ворот. Не мог изъяснить сего до настоящего случая.
У Прокофьева же в Москве в генваре 1825 года пришла мне в первый раз мысль, что поелику революция в самом деле может быть полезна и весьма вероятна, то непременно мне должно в ней участвовать и быть лицом историческим.
На пути из Москвы я начал рассуждать о делах греческих, обращался на Россию и жалел, что у нас географическое положение не представляет никакой удобности к восстанию. Зная по делам, что все розыскания о тайных обществах были более злобны и ничего не доказывали, я уверен был, что их нет в России и что все наши либералы только на словах. Проезжая от Бронниц к Новгороду, я рассуждал о силе тайных обществ, уверился, что это ужасное средство атаки на правительства и что они не изобрели еще против сих мин достаточных средств. Мне казалось, что контрмины могут состоять только в таковых же обществах, и начертил план их администрации.
Ехав от Новгорода к Бронницам, я сделал свой план атакующего общества, полагая дать ему четыре отрасли:
1) деловую, которая бы собирала сведения, капиталы, управляла и ведала дела членов; 2) ученую, которая бы вообще действовала на нравы; 3) служебную, которая бы с пособием капиталов общества рассыпана была по государству, утверждала основание управления и состояла бы из лиц отличнейшей в делах честности, кои бы, занимая явно гражданские должности, тайно по данным наказам отправляли и те обязанности, кои будут на них лежать в новом порядке; 4) фанатиков – более для того, что лучше иметь с собою, нежели против себя.
Мысль сия нередко у меня возобновлялась, но я не думал приступать к делу. Обстоятельства мои были благоприятны. К особе покойного государя я питал благодарность; при всем том существовавший порядок казался мне дурным; ибо я стоял в средоточии управления и видел отсутствие общих видов и пристрастие…