- Счастливого пути! - весело кричали они.
Все это образовалось буквально в минуту, пока я усиленно раздумывал, в какую еще гостиницу отвести Александра Степановича.
- Александр Степанович, пойдемте!
- А, ты здесь! Скорее, скорее сюда, а то пароход уходит, вот, сейчас уходит…
Тут можно было бы сказать, что во всем этом было много милого, детского и т. д. Не знаю, в моем сознании образ Грина не вяжется с чем-то детским, но все же именно детское было во многих поступках этого много знавшего, и страдавшего, и скрытного, и трудного, обозленного на мир и людей человека.
Товарищи видели его однажды на том же Невском проспекте и углу Лиговки в густом окружении кричащего и галдящего уличного сброда. Были полицейские свистки, в воздухе мелькали кулаки и палки. Оказалось, что Грин взял у какой-то девушки на улице - под видом размена денег или каким-то иным способом - рубль и ни за что не хотел ей отдать его…
За девушку заступались, сама она отчаянно ругалась и наступала на Грина самым воинственным образом, но он, держа рубль в крепко зажатом кулаке, ни за что не хотел вернуть…
Чем кончилась эта история, мне неизвестно.
Лично я был свидетелем сценки в кафе «Бристоль», где Александр Степанович обращался с просьбой к знакомым и незнакомым посетителям купить ему стакан кофе и пирожок. Он делал при этом опять-таки умоляющие гримасы, говорил, что ничего не ел с утра, и т. д.
Его знали в этом кафе, и как-то не находилось желающего угостить Грина. Посидев немного после последнего отказа, Грин подозвал официанта, достал из бокового кармана солидную пачку денег и заказал какие-то изысканные дорогие блюда, дорогое вино, коньяк…
От какого одиночества, от какой горчайшей тоски, от какого лютого отчаяния развлекался подобным способом Грин?
Я однажды, встретив его на улице, радостно сообщил ему, что сегодня в большой столичной газете - в «Биржевых ведомостях», в утреннем выпуске, - напечатана о нем восторженная критическая статья Леонида Андреева. Леонид Андреев считался тогда одним из первых писателей, большой и очень похвальный отзыв его о писателе мог сыграть значительную роль в его судьбе.
Александр Степанович матерно, с необычайным равнодушием и равнодушной злобой, обругал и статью, и Леонида Андреева.
…С трудом оттащив его от витрины и вытянув из-под поручня, я повел его к следующей гостинице.
Здесь нам повезло. Оказался свободный номер, и нас пустили.
Лишь только мы сделали несколько шагов по коврику, покрывавшему лестницу, на второй этаж, Грин остановился перед старушкой в темной мантилье, мирно спускавшейся в вестибюль, и с необычайной злобой, с перекошенным лицом обратился к ней:
- Вы требуете от нас бытовых рассказов? Мы должны описывать ваши засаленные капоты? Да? Так вот, заявляю вам: не буду я описывать ваши (следовали эпитеты) капоты! К чертовой (было сказано иначе) матери! И не думайте требовать! Плевал я на всю вашу гнусную и подлую жизнь вместе с вашим царем-онанистом!…
Старушка обомлела и чуть не лишилась чувств. Но гораздо хуже было то, что в гостинице находилось много офицеров - 16-й год - двое стояли на площадке и могли слышать о царе.
Скандал был почти неминуем. Тем не менее я не знал, как успокоить Александра Степановича, пока не догадался пригрозить ему тем, что уйду. Это подействовало, так как комнату он еще не получил и мог вообще не получить.
Минут через десять нам отвели маленькую комнату. Грин сел на цветной диванчик и продолжал отпускать по адресу несчастной старушки такие реплики, что я, наконец, не выдержал и захохотал.
- Что вам сделала эта старушка? Почему вы думаете, что ей обязательно нужны бытовые рассказы?
Не помню, как вышло, что через несколько минут, чуть протрезвев, хохотал и Грин и вдруг изложил мне в нескольких словах свой творческий метод. Это запечатлелось в моей памяти со стенографической точностью.
- Я никогда не знаю, о чем, о ком и как я буду писать, - сказал Александр Степанович, - знаю только, что ненавижу, смертельно ненавижу всякий план, заранее обдуманный сюжет (он с отвращением плюнул на середину комнаты). Я пишу, не знаю почему: «горел хутор». Вот, написал: «горел хутор» (он заливисто захохотал и развел руками). «Горел хутор». Почему горел? Почему хутор? Не знаю (он опять захохотал - так же заливисто, необычайно довольный, почти сияющий). Ну, вот, пускай горит хутор, мать его (эти придатки и вставки густо уснащали его речь, но не носили «праздного» характера, а сообщали словам и фразам едкость и злость, к чему он явно стремился)… Дальше. «Старик умирал» (опять смех). Почему старик? Почему умирал? Не знаю. А чувствую, что образ есть. Горел хутор. Старик умирал. В комнату вошла дочь в длинной белой рубахе, со свечой в руке. (Он стал серьезен. Он видел эту комнату, умирающего старика на фоне освещенных заревом окон… Это явно волновало его. Он помолчал с минуту и потом опять засмеялся.)
- Плевал я на план…
Буквально то же самое Александр Степанович говорил мне примерно через год у себя, кажется, на Николаевской улице, где я навестил его, не помню по какому делу, в полдень.
В комнате почему-то стоял небольшой столярный верстак, неизвестно кому принадлежащий. Грин был еще в постели.
На полу лежало в красном переплете Евангелие.
Я поднял его и спросил: «Почему Евангелие?»
- Не знаю, голубчик, тут вчера были пьяницы (он сделал ударение на «и»), кто-то и оставил.
Около постели на полу стояла высокая зеленого цвета узкая ваза для цветов. Из нее Грин время от времени потягивал вино и опять изложил мне (очевидно, пришлось к слову) свой творческий метод.
Что это был за человек? Гамма его настроений была чрезвычайно разнообразна. Я видел его смеющимся, хохочущим, видел крайне озлобленным (говорили, что он где-то ночью на улице палкой убил собаку; я лично видел, как он, в редакции «Нового Сатирикона» в передней пытался вырезать на новом пальто заведующего конторой М. И. Аппельхота на спине «бубновый туз»… Его остановили. Он радовался, как ребенок, возвращаясь как-то из редакции «Солнца России» с номером журнала, в котором был напечатан его новый рассказ. Но не это его радовало, а то, что в рассказе было татарское слово, совершенно нецензурное по смыслу, а редактор, Александр Эдуардович Коган, пропустил его… Он заливисто хохотал, показывая мне и товарищам, которых он специально остановил для этого на улице).
Злиться он мог до исступления. Однажды критик Петр Пильский, пьяный, сказал ему:
- К чему, собственно, сводятся твои писания? Весь вопрос сводится к следующему: можно ли на острове Рено… через левую ноздрю или нельзя на несуществующем острове Рено… через левую ноздрю?… И на это ты, Александр Степанович, не сердись, пожалуйста, ухлопал жизнь… Эх, ты…
Эта шутка приводила Грина в ярость.
Однажды он сидел с А. И. Куприным - оба были пьяны - за небольшим столом, подперев подбородок руками и изрыгая матерную брань. В точно такой же позе сидел и Куприн и так же, дожидаясь своей очереди, - произносил по адресу Грина те же многострадальные слова…
- Что это такое? - спросили их.
Грин ответил:
- Отойдите, не мешайте. Это борьба талантов.
…Отчего- то очень страдал и по чему-то очень тосковал этот интересный человек и талантливый писатель. Его богемный протест был глубже того, во что вовлекало его вино. Чего-то хотел, что-то знал о людях и жизни, и хотел выразить, и не мог, и чувствовал себя чужим -этот человек, - и создал себе свой собственный фантастический мир, населил его своими людьми, и как-то сумел остаться понятным и советскому читателю.
Прошло много лет со времени написания и опубликования многих рассказов Грина, а книги его свежи, охотно издаются сейчас и имеют стойкого читателя…
Аверченко чувствовал и ценил талант Грина. Он печатал его в «Новом Сатириконе» часто, издавал в своем издательстве его книги (например, «Происшествие в улице Пса»).
Печатал его рассказы. Мне запомнился его рассказ о человеке, который окружил себя особым фантастическим атмосферным шаром, который делал его недоступным ни для каких насилий, пуль, даже бомб - в то же время шар был прозрачен, легок и не препятствовал ему передвигаться, куда и как угодно… Типичная мечта человека, задавленного жизнью и слабого…
Печатал в «Новом Сатириконе» иногда и такого типа вещицы:
Воробей о войне
Появилось очень много
И людей, и лошадей.
Слава богу! Вся дорога
Стала житницы сытней!
Там, где много лошадей,
Сыт и счастлив воробей!
Конечно, это не выглядит невинной шуткой. И, разумеется, не является таковой по существу. Можно и, не зная Грина лично, почувствовать в этой шуточке - такой «шуточке» о войне - о кровопролитнейшей войне! - много желчного и скорбного презрения к ее бессмыслице. Грин, видевший столько скорбного и бессмысленного вообще в жизни человеческой, не мог не видеть бессмыслицы в империалистической войне.