Весь тыл прозрачен, а фронт расплывчат. Представители Милошевича появляются в эфире у Гада Лернера[55], а на фронте, где некогда генералы, всматриваясь в бинокли, прекрасно видели, где враг, – теперь не понятно ничего.
Так происходит потому, что если во время праправойн целью было уничтожить как можно больше солдат противника, для неовойны типично стремление убить их как можно меньше. Потому что убивать слишком много – значит попасть под огонь критики СМИ. В неовойне никто не жаждет уничтожить врага, потому что массмедиа сделали нас чувствительными к его смерти, – это больше не далекое неопределенное событие, а происшествие, наглядность которого неотменима. В неовойне каждая армия уже тронута жертвенностью. Милошевич жалуется на ужасающие потери (Муссолини бы такого постеснялся), и достаточно натовскому пилоту грохнуться на землю, как все начинают страшно волноваться. В неовойне проигрывает в глазах общественного мнения тот, кто слишком много убивает. Так что неудивительно, что на боевом рубеже никого не видно и никто ничего не знает о противнике. В сущности, неовойна проходит под знаком «умных бомб», которые должны уничтожить противника, не убивая его, так что можно понять наших министров, говорящих: «Что, боевые действия? Да ничего подобного!» То, что потом куча народу все равно умирает, не имеет никакого значения. Можно сказать, недостаток неовойны состоит в том, что люди умирают и никто не побеждает.
Но, может быть, просто никто не знает, как надо вести неовойну? Разумеется, никто. Стратеги привыкли в ужасе балансировать на грани атомной войны, а не такой Третьей мировой, в которой полетели клочки Сербии. Это как если бы лучшие технари пятьдесят лет занимались видеоиграми. Вы бы доверили им после этого строить мост? Но дело даже не в том, что сейчас в строю нет никого, кто достаточно стар, чтобы знать, как воевать. Самая злая насмешка неовойны состоит в том, что по-другому не могло быть в любом случае, потому что неовойна – это игра, в которой всегда проигрываешь по определению, хотя бы потому, что используемые технологии сложнее, чем мозги тех, кто ими управляет, и простой компьютер, хоть он и полный идиот, способен выдать больше финтов, чем те, кто думает, будто они им управляют.
Необходимо выступить против преступлений сербского национализма, но, возможно, война – это неправильно выбранное оружие. Может быть, единственную надежду следует возлагать на человеческую жадность. Если на прежней войне наживались торговцы оружием и эти доходы заставляли мириться с временным прекращением некоторых торговых сделок, то неовойна, хоть она поначалу и позволяет сбыть с рук излишек вооружения, прежде чем оно морально устареет, ввергает в кризис воздушное сообщение, туризм, сами СМИ (которые теряют рекламу) и, в общем, всю индустрию комфорта. Военной промышленности нужна напряженность, а индустрии комфорта – мир. Рано или поздно некто более могущественный, чем Клинтон и Милошевич, скажет «хватит», и обоим придется немножко потерять лицо, чтобы сохранить остальное. Грустно, но это так.
1999
Брега любимые[56]
Итальянские хроники
Стоит ли убиваться из-за телевидения?
Дебаты на эту тему носят сезонный характер, но в последние несколько недель, похоже, они усилились. Тема – политическая роль телевидения: означает ли «занимать телевизионные экраны» то же самое, что «оказывать решающее влияние на общественное мнение»? Вполне очевидно, что дискуссия принимает ожесточенный характер в момент, когда возникает вопрос перераспределения делянок: кто-то рискует потерять с трудом приобретенные каналы, а другие начинают присматривать участки, чтобы застолбить их. Учитывая, что речь при этом идет не о тактическом преимуществе, которое телевидение может обеспечить, а о стратегическом (т. е. о формировании долговременного и устойчивого консенсуса), предпримем мысленный эксперимент. Представим историка трехтысячных годов. Анализируя книги, видеозаписи, полицейские отчеты, судебные приговоры, подшивки газет, он может прийти к следующим выводам.
В пятидесятые и большую часть шестидесятых годов телевидение находилось в монопольном владении христианских демократов. В отношении нравственности они следили за тем, чтобы на экране не показывали смущающую наготу, культивировали «атлантический» и сдержанный подход к вопросам внутренней и внешней политики, втихомолку транслировали церковные службы и образовательные программы, а телегероев демонстрировали с короткими стрижками, в галстуках и с хорошими манерами. К тому же внимательно следили за тем, чтобы слишком много не говорили о Сопротивлении и не создавали врагов справа. Молодежь 1945– 1950-х годов рождения выросла с этим телевидением. И как результат – поколение шестьдесят восьмого года: длинные волосы, сексуальная свобода, борьба за право на развод и аборт[57], ненависть к системе, антиклерикализм, Сопротивление в качестве идеала, который воплощался на практике в Боливии или во Вьетнаме.
Затем телевидение постепенно потеряло цельность: в смысле обычаев, мало-помалу стало допустимым показывать обнаженную грудь (а поздно вечером и более укромные части), демонстрировать свою свободу от предрассудков, сарказм, насмешливость, непочтительность к принятым установлениям. И на этом фоне телевидение произвело на свет поколение, возвращающееся к религиозным ценностям и стыдливому сексу. В историческом аспекте мы видим, что начиная с середины шестидесятых годов телевидение сделало так, что о Сопротивлении – основополагающем мифе Республики – стало невозможно говорить; и появилось поколение, которое не только не желало больше о нем слышать, а, более того, склоняющее ухо (по счастью, пока что в незначительной степени) к пению сирен ревизионизма, чтобы не сказать – расизма и антисемитизма.
В плане политическом телевидение, даже разделившись на три канала с различной идеологией, прививало уважение к правящему классу, демонстрируя его при первой возможности, и настаивало, все назойливее навязывая свою картинку, на собственной значимости и (как необходимое условие) собственной популярности. Результат? Часть граждан независимо друг от друга взбунтовалась против этого правящего класса и двинулась в сторону «Северной лиги»; все прочие, как только система дала слабину, мигом опознали в должностных лицах своих притеснителей и принялись швырять тухлые яйца (и отнюдь не метафорические) в увиденных по телевизору политиков, повстречав их на улице.
Наш историк трехтысячных годов в конце концов не может не прийти к обоснованному выводу, что демохристианское телевидение породило такой массовый приток в коммунистическую партию, какого не знала Западная Европа, в то время как частичный доступ коммунистов к контролю над каналами спровоцировал откат.
Если этот историк будет жить в эпоху твердокаменной языческой религиозности, он заключит, что телевидение было Империей Зла, свирепым Молохом, который пожирал тех, кто пытался овладеть им и использовать его, или проще, что этот медиум наводил ужасную порчу на всякого, кто оказывался на телеэкране. Если же, напротив, историк склонен к аналитическим рассуждениям и созданию научных гипотез, то он скажет, что это настырное средство связи, пожалуй, могло иметь заметное влияние на массовое сознание в сфере потребления, но явно не в области политических пристрастий и решений.
В этом случае он спросит себя в смущении: почему же вокруг эволюции этого средства связи кипела такая борьба? И заключит, что люди нашего века ничего не смыслили в массмедиа.
1993
Когда я был ребенком, мой отец рассказывал о разных случаях, которые с ним происходили во время Первой мировой войны. Больше всего меня поразил эпизод отступления под Капоретто[58]. Сутками шли они маршем, не останавливаясь на ночлег, и моему отцу удалось выжить только благодаря одному высокому и крепкому однополчанину, который позволил ему (тощему и изможденному) на несколько часов прислониться к своему плечу. Мой отец прикорнул на ходу, продолжая перебирать ногами. Такое возможно, если хочешь жить.
Потом они пришли на большую покинутую виллу – вне всякого сомнения, на итальянской территории. Первое, чего мы могли ожидать от этой группы измученных людей, – что все они рухнут куда придется: на кровати, на ковры, на столы, чтобы перевести дух. Но некоторые из них – напротив, словно ворвавшись в дом неприятеля, принялись крушить мебель, бить зеркала, выворачивать ящики и опрокидывать комоды, выволакивая оттуда женские туалеты и белье и с гоготом напяливая всё поверх мундиров.
Кто были эти солдаты? Некоторые из них, снова посланные на фронт, оказались в числе шестисот тысяч погибших на той войне. Я хочу сказать, что это были хорошие ребята, такие же, как мы с вами, которые до этого и после этого вели себя как полагается по уставу. Но война – это страшный зверь, который выбивает из человека всякое нравственное чувство, и мы знаем немало примеров в истории, когда воители, обычно благородные, опускались до мародерства и насилия. Мой отец рассказывал эту историю с ужасом, но я не чувствую себя вправе судить этих солдат – ведь я никогда не отступал под Капоретто.