быть добродушным плутом; наживать честным образом – все же будешь плутом, но злым и беспощадным, например, исполняя с точностью безумные приказы самовластья.
Сверх этих общих признаков, все правительствующие немцы относятся одинаким образом к России, с полным презрением и таковым же непониманием.
Не знаю, каковы были шведские немцы, приходившие за тысячу лет тому назад в Новгород. Но новые немцы, особенно идущие царить и владеть нами из остзейских провинций, после того как Шереметев «изрядно повоевал Лифлянды», похожи друг на друга, как родные братья. Самый полный тип их – это конюх-регент, герцог на содержании – Эрнст-Иоганн Бирон. В мою молодость, в Москве, я имел случай изучить по крайней мере человек пять Биронов, только они не были на содержании, а жили на свой счет. Отец мой охотно отдавал дворовых мальчиков к немцам в науку. Все хозяева были неумолимые, систематические злодеи, и притом какие-то беззлобные, что еще больше делало невыносимым их тиранство. Я помню очень живо щеточника в Леонтьевском переулке, белобрысого немца с испорченными зубами, лет тридцати пяти, чисто одевавшегося, говорившего тихо и скромно державшего себя вне мастерской. Дома при нем постоянно лежал ремень, и он, как американский плантатор или как пьяный кучер, стегал то и дело то того, то другого мальчика и стегал два раза, если тот отвечал. Я даже не думаю, чтоб этот человек был особенно свиреп, он с тупым убеждением продолжал дело Петра I и вколачивал ремнем европейскую цивилизацию. «Es ist ein Vieh – man muss der Bestie den Russen herausschlagen» [184], – думал он с покойной совестью.
Я уверен, что Бирон, ужиная en petit comité [185] с своими Левенвольденами, Менгденами, точно так относился о всей России и Остерман ему поддакивал, если не было никого из русских, и жаловался на глухоту, если кто-нибудь был налицо. И добрые немцы, как добрый щеточник, без устали употребляли ремни вроде Ушаковых, Бестужевых, которые подымали Россию на дыбу, ломали ей руки и ноги и были вдвое мерзее своих немецких хозяев.
Об них-то именно мы и хотим поговорить. Тип Бирона здесь бледнеет. Русский на манер немца далеко превзошел его; мы имеем в этом отношении предел, геркулесов столб, далее которого «от жены рожденный» не может идти, это граф Алексей Андреевич Аракчеев. В нем совместились все роды бичей, которыми Русь воспитывалась, это был раболепный татарский баскак, наушник-дворецкий из крепостных и прусский вахмистр времен курфиста Фридриха-Вильгельма. Но что же было в нем русского? Какое-то национальное ensemble, какое-то национальное сочетание нагайки, розог и шпицрутена.
Аракчеев совсем не немец, он и по-немецки не знал, он хвастался своим русопетством, он был, так сказать, по службе немец и, не отдавая себе никогда отчета, выбивал из солдата и мужика не только русского, но и человека.
Так, как в Саксонии есть своя небольшая Швейцария, так у нас своя, и притом очень большая, Германия. Средоточие ее в Петербурге, но точки окружности везде, где есть стоячий воротник, секретарь и канцелярия, во всех администрациях: сухопутных, горных, соляных, военно-статских и статски-военных. Настоящие немцы составляют только ядро или закваску, но большинство состоит из всевозможных русских – православных, столбовых с нашим жирным носом и монгольскими скулами, ученых невежд, эскадронных командиров, журналистов и начальников отделения. Они-то и занимают все первые места, когда нет под рукой настоящего немца, и все вторые – когда есть, или, вернее, все остальные, кроме поповских, и это оттого, что немец ex officio [186] должен ходить по-немецки, то есть брить бороду, а поп из религиозных причин должен быть женат и с бородой.
Вступив однажды в немцы, выйти из них очень трудно, как свидетельствует весь петербургский период; какой-то угол отшибается, и в силу этого теряется всякая возможность понимать что-нибудь русское, по крайней мере то русское, что составляет народную особенность. Один из самых замечательных русских немцев, желавших обрусеть, был Николай. Чего он не делал, чтоб сделаться русским: и финнов крестил, и униат сек, и церкви велел строить опять в виде судка, и русское судопроизводство вводил там, где никто не понимал по-русски, и все иностранное гнал, и паспортов не давал за границу, – а русским все не сделался, и это до такой степени справедливо, что народность у него являлась на манер немецкого тейчтума, православие проповедовалось на католический манер. Толкуя о народности, он даже не мог через русскую бороду перешагнуть, помня, что скипетр ему был вручен на том условии, чтоб он «брил бороду и ходил по-немецки». Этого мало: Николай при первом представившемся случае, когда враждебно встретились интересы России с немецкими интересами, предал Россию, так, как ее предал нареченный дед его Петр Федорович. Только что они нашли разных немцев: Петр Федорович изменил России в пользу прусского короля, потому что Фридрих был гений; Николай изменил всему славянскому миру в пользу австрийского императора, который был идиот.
Дело-то в том, что жизнь русскую, неустановившуюся, задержанную и искаженную, вообще трудно понимать без особенного сочувствия, но во сто раз труднее в немецком переводе, а мы ее только в нем и читаем. Она ускользает от чужих определений, а сама не достигла того отстоявшегося полного сознания и отчета, которое является у старых народов вместе с сединою и печальным припевом: «Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait!» [187].
Вместо статистических, юридических, исторических торных дорог, по которым мы ездим во все стороны на Западе, у нас везде лес, проселки, дичь… Стремления, способности, огромный рост, в ужас приводящее молчание и какой-то народный быт, засыпанный мусором… вот и все. Есть признаки, приметы, звуки, симпатии, по которым многое делается понятным для простого ума, то есть непредупрежденного, для простого сердца, для кровной связи; это чутье совершенно притупляется немецкой дрессировкой.
Кто не видал в свою жизнь истого городского жителя, как он теряется в поле, в лесу, в горах?.. Ни будочника, чтоб спросить дорогу, ни нумеров, ни фонарей; а крестьянский мальчик попевает песни, щелкает орехи и преспокойно идет домой.
Той ясности, той легости, к которой нас приучает чтение духовных завещаний, надгробных надписей, оконченных процессов, мы не находим и, обращаясь к хаосу русской жизни, ломаем и гнем непонятые факты в чужую меру.
Это метода Петра, первого императора и первого русского немца. Петр был совершенно прав в стремлении выйти из неловких, тяжелых государственных форм Московского царства, но, разорвавшийся с народом и равно лишенный гениального чутья и гениального творчества, он поступил проще. Возле, рядом иные формы прочной немецкой работы, в них так могуче развилась западная