этом чудо и победа Родионова, что он всё огромное население книги писал во всей русской широте, которая даже и Достоевского смущала, так что он хотел "сузить" русского человека. А Родионов вот не сужает - уж какой есть, такой есть!.. И украдёт, и покается, и во все тяжкие пустится, а завтра последнее отдаст. И сжульничает, пока лихо не придёт, а в страшный час встанет свято и победит.
Наверное, это вышло так убедительно оттого, что автор побыл и царём, и ханом, князем и нищим, рудознатцем и архиереем. Целое человечество переносил в себе за десять лет, пока писал книгу. И не сочинённых людей, а вполне реальных - Петра и Карла, Гагарина и Демидова, Шафирова и Меньшикова, всех купцов и воевод каждого со своим именем, таможенников и оружейников, плотников и палачей, кто строил Русь и Сибирь правдой, а больше кривдой. Люди они всякие, и "всячину" эту, чтобы быть убедительным, надо было в себе поискать и под сердцем поносить. А уж те десять лет, которые мы прожили, пока он книгу писал и тоже ведь не в чужой земле жил, а с нами невесёлые эти годы делил, по оттенкам высоты и низости иному столетию под стать.
Да и документов Родионов за эти годы столько и таких прочитал, что немудрено было узнать, как просторен русский человек, особенно в сибирской воле и дали. Да и время-то какое пишет! Жизнь каждый день в обнимку со смертью ходит. Гибель глядит с хозяйской ухваткой, кого как прибрать: не стрела вражья возьмёт, так тяжесть походов, не голод, так плен. И ты сам в чтении никак не можешь чьей-то стороны взять, потому что все они живые.
Только раздосадуешься на Гагарина, на то, как он губит поход государева посланника Бухольца в чужие земли и сам же потом за гибель людей с него фарисейски спрашивает, как вместе с князем и вздрогнешь, когда он, видя горе матери, потерявшей в том обречённом походе детей, вдруг на минуту всю боль на себя и свою матушку примерит и, впервые понимая всю пропасть беды, раненым сердцем закричит: "раньше матери не умирай!" И ты, уже привыкший к смертям в романе, тоже внезапно и остро материнскими и отцовскими глазами увидишь, как прирастала Сибирь, какой ценой давалась она России. И поймёшь князя, который вор-то вор, а каждую судьбу своих людей будто в руках подержал и сам в себе рос и жил Сибирью. И как же это взять и отложиться? Пётр-то в заботе о казне, может, и право казнил князя и помощников его, да мы уже его правоты не разделим, потому что видим, что
они при всех страшных грехах своих вон какое дело сделали и вон какую страну нам оставили. Суди их теперь, коли они уже там, в царствии небесном, грехи свои исповедали и во искупление Господу к ногам Сибирь положили. Это нынешние политики могут легко поигрывать мыслью об отложении Сибири, потому что некому их за это в петровский приказ взять да и спросить: чьей это волей они играют?
Иногда при чтении и устаёшь. От сотен героев, из которых всяк со своей судьбой и всяк внимания требует. А удержи-ка их в памяти. Кажется, ни один человек от автора не укрылся - ни пеший, ни конный, ни князь, ни раб. Но потом догадаешься, что автору уж и не до читателя, не до тонкостей нашего восприятия. Ему бы пополнее воскресить молодые дни империи и тем снова собрать Сибирь и никого не забыть в "поминании". Оттого и норовит он оживить всякое дело, так что мы с ним и повоюем, и руду поищем, и поторгуем, и потянем с купцов копеечку в таможнях, и всякую работу сделаем, которую Родионов пишет так, что, не поделав её своими руками, не напишешь.
Книга выходит рабочая, трудно повседневная. Без этих наших нынешних "олеографий" на месте истории, где один так и норовит в помойное ведро всё столкнуть, а другой из того же материала икону сочинить. Читаешь, как живёшь, - долго и трудно. И радуешься чтению как хорошей работе. Привыкшие к тому, что авторы обычно суетятся, пытаясь занять нас, в глаза заглядывают, чтобы мы не заскучали, мы вначале смущены этой независимостью Родионова. Но зато, вчитываясь, благодарим за эту полноту Божьего мира, за яркую плоть отошедшего мира, которого мы дети, хоть уже и забывчивые дети.
Ему вот и начинать книгу приходится со "Словаря", потому что мы уже половину родных языковых сокровищ растеряли. Родионов возвращает в романе ушедший плотный сильный живой русский язык, и мы ещё вольны омолодить родную речь старой сибирской крепью. Так и видишь, как радуется слух автора, перебирая чудеса присказок и поговорок, не умея наслушаться, как складно говорит русский человек, который складностью этой таинственно облегчает себе жизнь: "не гляди ребром, гляди россыпью", "спрятать рожу под рогожу", "как бы ни шло, лишь бы ехало", "нажил махом, ушло прахом". Нарочно он речь не пестрит, а там слово былое прибавит, в другом месте - глядишь, речь и расцвела, как при воспоминании о Сибири уже заточенного в Петропавловке князя: "Эх, трубач милай! Сколь ни вышивай ты здесь своей трубой серебряную строчку в сером воздухе, всё одно похитит её эта хлябь чухонская. Протопает какая-нибудь рота по снегу и растопчет твоё глухое влажное звучанье. Кабы тебе играть зарю, и полдень, и вечер над Иртышом с Троицкой горы, вживляя песню свою в шитое сизым красноталом бело заречье, там тебе, песне твоей трубной, каждый стебелёк встречь качнётся!"
Долгая вышла книга, как крепкая жизнь сибирского губернатора. Оглянешься в конце, вспомнишь, как выходил в дорогу чтения, и будто уж то начало в другой жизни было - так ты успел втянуться в мерное и немеряное сибирское время, так сошёлся с человеческой семьёй героев, так почувствовал сердцем глубину и крепость мира. Будто и сам прошёл всеми реками и прикипел к ним. Будто с небес милую землю взглядом окинул и, как впервые, понял - твоя она, тобой выстрадана и нажита.
Увидишь это любящим сердцем и всё и простишь широким и уже неподсудным нам царю Петру, за волосы тащившему Россию, куда не хочет, и Матвею Петровичу Гагарину, князю и рабу Сибири. Как и сам Пётр - царь и раб России. Умный художник книги (Далецкая Ю. А.) будто перевернул слова в названии, поставив в первом томе красным цветом слово "князь", а во втором - "раб". Будто в первом в багряницу власти князя одел, а во втором кровью опалил. Слитны они оказались в петровской истории: власть и кровь - не разорвать. Слитны и в молодой русской судьбе.
Дал бы нам Бог помнить это в ослабленное наше время. И дал бы Бог слышать нерасторжимость и в общей жизни империи, и в каждом сердце раба и князя, которые только вместе - целый человек в целой истории. А порознь - одно "гражданское общество".
алентин Курбатов,
Псков
СЕРГЕЙ КУНЯЕВ "ЧЕМ РУСЬ ИЗДРЕЛЕ ДЫШИТ…"
Александр Ширяевец. Песни волжского соловья. Избранное. Тольятти: Фонд “Духовное наследие”, 2007. 276 стр. Тираж 1000 экз.
Том избранных стихотворений и поэм Александра Ширяевца, изданный в прошлом году фондом "Духовное наследие" и включивший многие малоизвестные и ранее не публиковавшиеся произведения поэта, - дорогой подарок современному русскому читателю, особенно молодому читателю, имеющему подчас весьма смутное, а большей частью и искажённое представление об уникальном литературном направлении, которое представляла так называемая "новокрестьянская плеяда".
Сергей Есенин - в начале творческого пути, Николай Клюев, Пимен Карпов, Сергей Клычков, Пётр Орешин… Разные, во многом несхожие друг с другом - и объединённые общими творческими устоями: философией "избяного космоса", культом трудовой нравственности, кровной связью с русским природным миром… У Александра Ширяевца в этом содружестве по-особому складывалась судьба. Большую часть жизни он прожил в Туркестане, первые его книги выходили в Ташкенте, и один из своих сборников - "Бирюзовая чайхана" - он целиком посвятил остоку… А вечными спутницами его поэзии - где бы он ни жил - оставались олга, Сызрань, родимое село Ширяево-Буерак, по имени которого он, Александр асильевич Абрамов, взял себе творческий псевдоним.
" междугорье залегло - в Жигулях моё село. Рядом олга… Плещет, льнёт, про бывалое поёт…" Песенной удалью Ширяевца были покорены и Аполлон Коринфский ("Радуюсь своим волжским сердцем, что это вступающее в литературную жизнь дарование - русское по духу и не носит на себе никаких следов декадентского вырождения"), и Николай Клюев ("Два-три года, как стал известен своими нехитрыми песнями, звонко сложенными, затаившими в себе нечто от красных песельников Степана Разина, удалых разгулий великой русской реки",- писал старший друг в "Звезде ытегры", хоть и советовал Ширяевцу "ради песни… жить в старой Ладоге или в Каргополе, а не в Бухарщине"), и Сергей Есенин ("Приветствую ас за стихи Ширяевца… Извините за откровенность, но я ас полюбил с первого же мной прочитанного стихотворения"…)
Однако здесь не умолчишь и конём не объедешь: Ширяевец рассчитывал на признание своего творчества не только в кругу единомышленников. Он послал свою книгу "Запевка" ладиславу Ходасевичу и получил запоминающийся ответ: