Корнилов притягивал к себе многих поэтов, которые становились его друзьями, составляли ему компанию, делили с ним свои мысли и чувства. Он окончательно стал считаться ленинградским стихотворцем не только по прописке, но и по духу. Да и сам себя таким считал:
Мне по-особенному дорог,
дороже всяческих наград
мой расписной,
зеленый город,
в газонах, в песнях
Ленинград.
Он сжился с Ленинградом, вжился в него, и город питал его душу, дарил ему вдохновение, соответствуя его размашистости и общительности.
Вот что, например, вспоминал известный книжный иллюстратор Валентин Курдов, друживший с Корниловым:
"Васильевский остров просто называли Васиным. На Васином издавна проживали художники. В старых мастерских - мансардах - осенью протекали крыши и на полу стояли тазы и ведра, зимой же замерзала вода в стаканах. К этому можно добавить еще и то, что наши желудки всегда были пустыми. И все-таки мы жили веселой и счастливой творческой жизнью.
Хочу рассказать об одной вечеринке в мастерской Гриши Шевякова на 8-й линии, куда был приглашен Корнилов.
Наши вечеринки и сборища часто ознаменовывались изготовлением пельменей. Проще простого купить муки и мяса и стряпать всей компанией, вспоминая далекую домашнюю жизнь. Веселое занятие, близкое сердцу провинциалов.
Пир наш сопровождался всегда исполнением городских уличных песенок, деревенских частушек, хоровым пением "Бродяги", обязательной борьбой друг с другом и, конечно, чтением стихов Есенина и Маяковского…
Борю Корнилова не нужно просить читать, он сам безудержно предается своей поэзии и сменяет одно стихотворение другим.
Вот уже далеко за полночь, а мы все слушаем и слушаем. Кто-то бросил клич: "Качать!" Тогда мы хватаем Борю за ноги и руки и начинаем подбрасывать его…
Время, к которому обращается моя память, не знало ни твиста, ни буги-вуги, мы просто отплясывали чечетку. Гитаре тут нечего было делать. Стучали в такт по посуде, столам и стульям, бутылкам - словом, по всему, что попадало под руки. Боря, сбросив пиджачок, подпоясанный, в сапожках, пошел бочком в пляс и начал выкаблучивать, выкидывая коленца и фортели вольной русской "барыни". Я любовался его ухарской удалью и залихватской пляской. Так пляшут на Руси на свадьбах".
Вселенским переворотом, мировой революцией бредили еще долго, веря во всеобщее коммунистическое счастье. И Корнилов тут был не самым "забойным". Пожалуй, Александр Прокофьев превзошел его: "Сократить производство кастрюль и других сковородок. И побольше железа: на сабли, на рельсы, на балки, идущие вверх".
Тогда это воспринималось всерьез.
Шутки же обходились слишком дорого.
При всем при том в 30-е годы были созданы замечательные образцы гражданской поэзии, произведения, которые и сейчас поражают высоким искусством слова, выразительностью образов, силой захватывающего чувства, трагедийной мощью. К таким произведениям может быть причислена героическая поэма Бориса Корнилова "Триполье", основанная на подлинных событиях.
Современники сразу же оценили духовную высоту этой поэмы. В 1933 году она выходит отдельной книжкой в ленинградском отделении издательства "Молодая гвардия". О ней узнают в Центральном комитете комсомола. И вот уже там в присутствии комсомольского главы Александра Косарева Борис Корнилов читает ее, покоряя слушателей эпической силой произведения, в котором, безусловно, проявлены традиции русской классики и где витает дух неистового Аввакума.
Мы еще не забыли пороха запах, мы еще разбираемся в наших врагах, чтобы снова "риполье не встало на лапах, на звериных, лохматых, медвежьих ногах.
Поэма Корнилова без промедления была переиздана в Москве.
На молодого ленинградского поэта обратил внимание знаменитый режиссер Всеволод Мейерхольд. Новатор театра предложил Корнилову сотрудничество, и тот решил взяться за пьесу в стихах о классовой борьбе в деревне, опираясь на реальные события, связанные с гибелью трех семеновских комсомольцев, попавших в руки дезертиров. Известно, что Мейерхольд с Корниловым даже договаривались съездить в Семенов. Их отношения стали настолько непринужденными, что режиссёр как-то навестил поэта в стоматологической больнице и развлекал его, изображая страдающего зубной болью медведя. Вскоре поэт написал чудесную сказку для детей "Как от меда у медведя зубы начали болеть".
Доверительные отношения сложились у Бориса Корнилова и с женой Мейерхольда, актрисой Зинаидой Райх. Ей он посвятил стихотворение "Соловьиха", носящее в рукописи название "Ревность". По свидетельству Ярослава Смелякова, автор читал его на квартире Мейерхольда в присутствии известных артистов и музыкантов. Оно чрезвычайно нравилось прекрасной Зинаиде Николаевне, которая была намного моложе своего шестидесятилетнего мужа.
В печати стихотворение появилось без посвящения. Видимо, на то были свои причины. И можно предположить - какие. Во всяком случае, через некоторое время общение с семьей Мейерхольд прервалось.
Вторая половина августа 1934 года ознаменовалась важнейшим событием в истории страны Советов - состоялся Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Съезд открыл короткой вступительной речью Максим Горький. С докладом о поэзии выступил член Центрального Комитета ВКП(б), редактор газеты "Известия" Николай Бухарин.
Конечно, он не обошелся без косноязычной, принятой тогда у партийных вожаков риторики: "Наша страна занимает сейчас мировую позицию…"; "Мы имеем великолепные успехи в области классовой борьбы пролетариата…"; "Гигантские пласты новых людей поднимаются к настоящей культурной жизни… " А вследствие этого "чрезвычайно резко подчеркнута проблематика качества решительно на всех фронтах…", "все проблемы строительства социализма - в том числе и его культурные проблемы - взлетают на новые, гораздо более высокие уровни…"; "историческая необходимость наполняет новым содержанием огромный человеческий резервуар…"; "Нам нужно иметь сейчас смелость и дерзание выставлять настоящие, мировые критерии для нашего искусства и поэтического творчества. Мы должны догнать и обогнать Европу и Америку и по мастерству".
Поставив такую абсурдную задачу и пространно порассуждав о поэзии как таковой, начитанный оратор перешел к рассмотрению поэтического творчества в стране, заметив, что "Блок уходил своими корнями в быт ари-стократическо-помещичьей усадьбы" и что "с мужицко-кулацким естеством прошел по полям революции Сергей Есенин". Крупнейшими фигурами он назвал Демьяна Бедного и Маяковского. Поэтами "очень крупного калибра" у него оказались Пастернак, Тихонов, Сельвинский и "отчасти" Асеев. Высокую оценку получило творчество Корнилова:
"Среди поэтической "комсомольской" молодежи следует особо сказать о Борисе Корнилове. У него есть крепкая хватка поэтического образа и ритма, тяжелая поэтическая поступь, яркость и насыщенность метафоры и подлинная страсть…
У него "крепко сшитое" мировоззрение и каменная скала уверенности в победе…
Корнилову особенно удаются отрицательные типы кулака, описания звериной злобы врагов; здесь его палитра многокрасочна и ярка, мазок широк и уверен, образы скульптурны и выразительны ("Семейный совет", "Убийца"). "Триполье" местами достигает большой силы"…
Будучи делегатом съезда от Ленинграда наряду с Николаем Тихоновым, Александром Прокофьевым, Виссарионом Саяновым, Михаилом Зощенко, Ольгой Форш, Корнеем Чуковским, Юрием Тыняновым, Борисом Лавреневым и другими известными писателями, Борис Корнилов, безусловно, чувствовал себя именинником после доклада влиятельного и популярного в интеллигентской среде партийного руководителя, принимая бесчисленные поздравления. Имя его подхватила вся пресса. В "Известиях", редактируемых Бухариным, одно за другим стали печататься его стихи.
…Он много работал, ездил по стране, заводил новые знакомства. И никогда не забывал о своей лесной заволжской стороне, о своих истоках, чему свидетельство прекрасные стихи "Мама", "Из автобиографии", "Мы, маленькие, все-таки сумели…". Снова и снова открываются перед мысленным взором родные картины:
Мы идем большой травою, каждый силу не таит, и над мокрой головою солнце ястребом стоит. Белоус берет с размаху в ночь отбитая коса, вся в поту моя рубаха, неподвижны небеса.
("Туес")
Увы, вовсе не таких стихов требовали от него критики, поставившие поэта в "комсомольский" ряд, из которого он то и дело выламывался, не
поступаясь ни своей волей, ни своими патриархальными святынями. А это расценивалось как серьезное прегрешение.
Труднее становилось жить в Ленинграде, воздуха не хватало. Само собою выговаривалось: "Было весело и пьяно, а теперь я не такой, за четыре океана улетел мой покой". Утешение он находил только в творчестве.
К Пушкину его потянуло, как в детстве, когда он заучивал наизусть "Медного всадника" и "Полтаву". А впрочем, не заучивал - сразу запоминал. И Пушкин владел им, когда писалась поэма "Моя Африка", эпиграфом к которой стали крылатые строчки, всплывшие в памяти: "Под небом Африки моей вздыхать о сумрачной России".