Покорив манеж положенное количество раз, приезжаем в кассу за заработной платой и убеждаемся зрительно, что законно оформлено на незаконные ставки кроме нас еще человек десять.
Козырной туз у манежных деятелей Карповича опять же на руках. Заявление или чье-то постановление, короче, бумага, гласящая, что вокально-инструментальный ансамбль Санкт-Петербург, не имеющий никаких каких-то там прав, устроил в манеже Ораниенбаума трехдневный шабаш, выразившийся в безнравственном хождении на головах, на ушах и еще, кажется, на зубах по сцене с призывами сорвать общегосударственное дело Спортлото...
Проторенная кривая возвращает нас в Университет, где на химическом факультете невероятными организационными ухищрениями Никита Лызлов получает ангажемент. Слово иностранное звучит затейливее. Затея, однако, без выкрутасов под банальным лозунгом вечера отдыха тамошних химиков. Кайфовальщики это уже проходили и знают наизусть. Они с радостной кровожадностью наполеоновской гвардии прорывают хилые кордоны химических дружинников, оккупируют огромный узкий и пыльный зал клуба на Васильевском.
Вечер - да. Но отдых под вопросом. Предложившие все это под затейливым словом ангажемент долго не решаются объявить начало отдыха, но все же решаются, испуганные перспективой вместо отдыха стать свидетелями демонтажа их любимого клуба, и отдыхаем мы, Санкт-Петербург, обиженный Карповичем, и наполеоновская гвардия, обиженная хилостью сопротивления, по полной, так сказать, схеме, а схема эта такова, что вспоминают ее иногда и по сей день.
Долой респект и да здравствует весь спектр отработанного дрыгоножества, драйва, дурацкого Бангладеша, догепатитного сатанинства, додуманного импровизацией духарного дизайна душ! (Как говорить о музыке без аллитерации, когда лишь глухой согласной на все можно передать хоть что-то?)
Это пришло вдруг, этакая находка! Пустой бутылкой стал играть на Иолане, как на гавайской гитаре. После бутылку бац! - вдребезги. Страсти зала - также вдребезги на режущие осколки якобы объединения в одну пятисотенную глотку, поющую прощание с юностью.
Нас Карпович бьет авантюрой и доносами - бац! - Никитка взлетает на смычке, как черт (ведьма?) на метле.
Нас карикатурят в столбцах газетные неосведомленыши - бац! - Николай ломает педаль и рвет, богу твоя мама, пластик тактового.
Нам пеняют за то, что мы есть, но мы-то есть, потому что есть вы - бац! - микрофонной стойкой с размаху по крышке рояля.
Нас боготворят кайфовальщики, потому что им это в кайф, а этого - бац! - я не могу понять теперь и, как ни пытаюсь, не оживить в себе простоты понимания ТОЙ слякотной осени накануне разрядки.
После химфака Валера Черкасов (о котором - впереди) увязался в попутчики. По пути долго и тупо доказывал:
- Понимаешь, это уже почти уровень, почти Европа!
- Да, я понимаю - мы живем в Европе. Но почему лишь почти?
- Понимаешь, еще чуть-чуть - и вы прорветесь. Вот именно! Вы прорветесь, а вместе с вами и все мы.
- Да, я понимаю - мы прорвемся.
Но не понимаю, почему мы прорвемся, если я стану музицировать порожней зеленой посудой и колотить железом о рояль не в припадке обиды, а заведомо стану музицировать бутылкой, и впервые, кажется, я подумал, что мы действительно куда-то прорываемся, а прорываться куда-то - это гораздо страшнее, чем просто так. Но ничего, подумал я, не бывает просто так, подумал впервые и, похоже, впервые затосковал о тех, таких уже давних днях, когда восторженным юношей утомлял себя в спортзале, наивно представляя простоту и непреложность олимпийской стези...
Мы долго отходили после вечера отдыха, а потом прикинули кой-что кое к чему и купили чехословацкий голосовой усилитель Мьюзикл-130 за шестьсот или семьсот рублей, собрали голосовую акустику из восьми качественных динамиков 4-А-32, добрали инструментального усиления до уровня голосов, обнаружив неожиданно, что полупрофессиональная аппаратура у нас уже есть.
Стена не имела вершины, но вот она - долгожданная плоскость, где можно переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры, передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать, что дальше.
Никитка рвался в абитуриенты. Никита стал заниматься с ним, готовить к экзаменам по точным наукам. У Николая росла дочь, и предстояло ему тоже как-то устраиваться, а не врать всем, будто работаешь ночами неизвестно где. У Вити Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.
И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе - мне только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой водянке и болях, и врал про Санкт-Петербург, будто опять мы после выступления подрались (!) со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои складывались занятно: с ноля-ноля минут до утренних курантов подземка, с одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция, какая-никакая была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках спал. Чего только не выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.
На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым, как маргарин, способом добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы подборку музыки Битлз и проведя письменный опрос о понравившемся...
Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом клубике подростков мы репетировали, упиваясь полупрофессиональным звучанием, композицию 22 июня, в подкладке мелодии которой пытались рефреном уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз Если вас спросят. Но трудно о музыке говорить, трудно рассказать, как репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал, они рождались в процессе, так сказать. Это, думаю, было самое радостное - присутствовать при рождении номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И даже репетиции случались искренней концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался заведомый кайф и заведомо было ясно, что придется выкладываться и выходить со сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к нему...
Утро случилось сумрачное, и я долго просыпался, проснулся, поставил Таркус - сенсационный альбом Эмерсона, Лэйка и Палмера, фантастического трио пианиста Эмерсона, записавшего позднее в рок-манере Картинки с выставки Мусоргского; очень корректную и сильную пластинку...
Долго трясся в холодном трамвае, опаздывал на репетицию. Возле торгового центра, в его пристройке располагался подростковый клубик, стояли Никита, Николай и Витя, увидел их издалека и почуял неладное - о чем-то они, похоже, спорили, а Николай отворачивался, делал шаг в сторону, возвращался.
Никита увидел меня и побежал навстречу.
- Ага, вот и мы! Привет. - Он возбужден, без шапки, а куртка расстегнута. Все у тебя в порядке? Все? - спрашивает он, а я вздрагиваю. Что-то не так? Где? Что? Что там еще? Нервы я уже поиздергал бесконечным восхождением по отвесной стене за последнее трехлетие.
- Что там еще? - спрашиваю Никиту, и мы подходим к Николаю а Виктору,
- Сказал ему? - спрашивает Витя у Никиты.
- Сам скажи! - нервно вскрикивает Никита.
- Он умрет, - говорит Витя.
- На фиг, на фиг, на фиг все! - говорит Николай.
- Что за черт! Говорите же!
Никита и Витя переглядываются, Николай вздыхает и проговаривает:
- Ничего, не умрешь. Сгорело все. Ночью пожар был. Все и сгорело. Тушили пожарники. Сгорело сто клюшек, двести шайб и шлемы еще.
- Какие клюшки? Что сгорело? Говорите, сволочи!
- Все сгорело. Вся аппаратура.
Мы стояли возле урны. Из урны торчал бумажный мусор, на урне белели засохшие плевки, я сел на урну и улыбнулся.
- Все врете. Убью.
- Не врем, - сказал Витя. - Нечего опаздывать. Сходи и посмотри.
Я сходил. Да, клюшки сгорели. Жалко. Такие новенькие были клюшки, шайбы и шлемы для клубных подростков. Как теперь клуб охватит подростков спортивным воспитанием? Ничего, жизнь воспитает. Воспитывает же она меня и моих мужиков.
Я стою в дверях и смотрю. Врут, сволочи, не все сгорело. Обуглившиеся остовы колонок, словно печные трубы военных пепелищ, стоят-таки, и еще железа целая груда. Врут, сволочи!
Сволочи шаркают по лестнице и останавливаются возле молча. Я плачу и не смотрю на них. Я смеюсь и не смотрю на них и выговариваюсь матом. Витя ковыряется в почерневшем металле, пачкается сажей, молчит, вздыхает.
- Чемодан-то, мужики, дернули. С микрофонами Мьюзикл дернули и подожгли остальное.