«Не в свои сани не садись», «Бедность не порок», «Не так живи, как хочется» традиционно считаются созданными под влиянием идей славянофильства, в настроениях почитания патриархальной старины. Конечно, влияние это трудно, даже невозможно отрицать – оно выяснено и продумано многими. Но, на мой взгляд, в идейном комплексе славянофильства, как он сложился в XIX веке, чувства всегда преобладали над разумом. Казалось бы, какая особенная нужда состоит в том, чтобы «защищать защищенное, утверждать утвержденное, ограждать огражденное» (выражение М. Е. Салтыкова-Щедрина по другому поводу) – те же православие, самодержавие и народность. В 40-х годах XIX века им впрямую ничто не угрожало. Но славянофильское движение, особенно в образе «молодой редакции» «Москвитянина», где и состоял Островский, – это вихрь эмоций, лава восклицаний, буря чувств. Молодые люди собираются вместе и поют русские песни так страстно, будто они под суровым цензурным запретом. Запрета нет. Но живые начала духовного обихода русской народности действительно ждет беда неминучая. И славянофильская страстность – не иначе как предчувствие грядущего.
В славянофильском цикле пьес Островского в общем никаких особых идей и нет. «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин!» «Старомосковское мессианическое самомнение» не определяло духовное обустройство драматурга. Когда в своем творчестве он обратился к нравам допетровской Руси, то изобразил их смело и свободно, поэтически, но без идеализации («Воевода»). Как известно, он объяснял появление пьес-пословиц начала 1850-х годов своим желанием представить публике, что есть в русском человеке хорошего. Желание полемическое, но скромное и мирное.
В этих пьесах сильна надежда на вечно живые начала человеческой нравственности, оформленные и усиленные, но не порожденные религией. Наоборот, они сами делают возможным живое существование религии. Публицист Н. Шелгунов в статье «Бессилие творческой мысли» много погодя упрекнет Островского в том, что тот-де верует в какую-то «инстинктивную нравственность», а откуда ей и взяться при скверном социальном устройстве? Достоевский – мыслитель, явно противоположный Шелгунову, – не раз и в романах, и в публицистике поставит человеческую нравственность в прямую зависимость от веры в Бога. Сама по себе вера не спасет человека даже и от смертного греха, как не спасла, скажем, Раскольникова (он ведь верующий «буквально» в «Новый Иерусалим»). Но уж без веры в Бога нравственность невозможна, добродетель немыслима, не говоря о любви к ближнему.
А что такое эта загадочная субстанциальная «инстинктивная нравственность»? Чем ее можно объяснить? Бог весть. Разве только в том сила и правда Максима Федотыча Русакова («Не в свои сани не садись»), что он набожен или следует заветам Домостроя? Да нет – он просто-напросто хороший человек, добрый человек и любит свою дочь. Подобные люди – питательная основа для роста заветного Бога, которого мы еще не раз встретим у Островского, – милосердного судьи, удерживающего от злобы, мучительства ближнего, неправедного гнева.
Впервые в этих пьесах Островского запевает свои песни любовь – горячие, сердечные песни (романтическое увлечение «бедной невесты» все-таки не в счет). Бога тут всуе не поминают, житье ведется не больно строгое, действие пьесы «Бедность не порок» происходит на Святки, «Не так живи, как хочется» – на Масленицу (самые языческие празднества), а сердечного тепла здесь изобильно. Оступившегося прощают, окаянного спасают, душу берегут.
В «Свои люди – сочтемся!» царят внеморальные законы природы, по которым старые и слабые животные обязаны дать дорогу молодым сильным хищникам. Подхалюзин так прямо и говорит Вольтову: «Вы уже отжили свой век». Жестокий, требующий человеческих жертв «Бог» Подхалюзина торжествует, желая смести всякие понятия о другом Боге. Но в пьесах-пословицах Островского начала 1850-х годов духовно-душевное не отъединено от природного – оно и проникает в него, и останавливает, когда надо, и облагораживает. Лучший пример – любовь Мити и Любы из пьесы «Бедность не порок», угодная, кажется, всем богам.
Милосердие в союзе с любовью, душевное в гармонии с природным – об этом приходится забыть в атмосфере «Доходного места» (1856). Мы опять возвращаемся к обезбоженному миру «Бедной невесты», в чьих тисках бьется уже не чистая душа (невеста), а чистый разум (Жадов). Та сила, в которую большинство жителей «Доходного места» действительно веруют, появится в речах главного «философа-богослова» пьесы – Акима Акимыча Юсова. Его богословие носит строго прикладной характер, имея целью одно: оправдать и возвеличить жизнь Акима Акимыча как образец и пример достойнейшей человека жизни. «Мне можно плясать. Я все в жизни сделал, что предписано человеку. У меня душа покойна, сзади ноша не тянет, семейство обеспечил – мне теперь можно плясать. Я теперь только радуюсь на Божий мир! Птичку увижу, и на ту радуюсь, цветок увижу, и на него радуюсь: премудрость во всем вижу».
Чиновничье общежитие слушает его благоговейно: он есть мера и весы в этом диком, беззаконном мире. «Не марай чиновников. Ты возьми, так за дело, а не за мошенничество. Возьми так, чтобы и проситель был не обижен и чтобы ты был доволен». Здесь, в этом противопоставлении «правильного» и «неправильного» чиновничьего поведения, когда одни обдирают просителя и ничего не делают для него, а другие берут взятки, но не обижают своих «овец», словно заключен намек на героев «Дела» А. Сухово-Кобылина. Варравин и Тарелкин – разбойники в мундирах государственных служащих, и мораль у них разбойничья. Юсов – другое дело. Он даже дает собственную трактовку евангельской заповеди «Не судите, да не судимы будете»: «Кого мы можем осуждать! Мы не знаем, что еще сами-то будем! Посмеялся ты нынче над пьяницей, а завтра сам, может быть, будешь пьяница; осудишь нынче вора, а, может быть, сам завтра будешь вором. Почем мы знаем свое определение, кому чем быть назначено?»
Если Бог назначает людям быть пьяницами или ворами, он вполне мог назначить Юсова взяточником. Определил, так сказать, к должности, как начальник подчиненного. Чиновничий мир, как и купеческий, вырабатывает своего, «свойского» Бога – только не для домашнего употребления, а для служебного. «Для служебного пользования».
В последнем действии пьесы оказывается, что покровитель Юсова Вышневский попался на темных делах. Благополучие Юсова под угрозой, потрясены основы существования, и, подобно Самсону Силычу Большову, Юсов начинает вспоминать давно забытое. «Я насчет бренности… что прочно в жизни сей? С чем придем? С чем предстанем?… ‹…› В богатстве и в знатности затмение бывает… чувств наших… забываем нищую братию… гордость, плотоугодие… За то и наказание бывает по делам нашим». Заметьте, ему следовало сказать «по грехам нашим», но его «дела» – грехи, а грехи – «дела».
Юсова покарал его личный служебный Бог. За что же? За взятки? Это в моральном миропорядке Юсова грехом не является. «Взятки что-с, маловажная вещь… многие подвержены. Смирения нет, вот главное…» И наконец, юсовский Бог сбрасывает маску, и мы видим, кто он на самом деле. «Судьба все равно что фортуна… как изображается на картине… колесо, и на нем люди… поднимается кверху и опять опускается вниз… ‹…› (С чувством.) Чуден в свете человек! / Суетится целый век, / Счастия сыскать желает, / А того не вображает, / Что судьба им управляет».
Итак, никакого нет «наказания по делам», а есть колесо Фортуны, вверх и вниз идущее. Пошло вверх – не зевай, пошло вниз – не ропщи. Как вера враждебна суеверию, так идея судьбы враждебна идее суда. Отцы православной веры считали судьбу изобретением демонов, желающих отнять у человека драгоценный дар свободной воли. Недаром Юсов так раздражался возможностью «осуждения». Суд предполагает судью, всеведущего Создателя, вера объясняет мир, его прошлое и настоящее, цели и задачи человеческой жизни. «Судьба» же – псевдоним хаоса, а суеверие – попытка как-то обойти его гнев.
Чем меньше в человеке просвещенного разума или веры, тем более он подвержен суеверию. Гадают и ворожат в пьесах Островского малоразумные персонажи – пустоголовая тетка Дуни Русаковой («Не в свои сани не садись»), Полинька («Доходное место»), Турусина («На всякого мудреца довольно простоты») и тому подобные создания. «Карты никогда не лгут, – возражает Полинька рассудительному мужу. – Ты ведь ничему не веришь, у тебя все вздор; оттого нам и счастья нет». Но и носители просвещенного разума, и неразумные живут в Божьем мире, как его написал Островский, на равных правах. Для неразумных – мир неразумен, чреват постоянными опасностями, подвохами. Так ли уж безнадежны их наивные и отважные попытки приспособиться к хаосу, понять его, приручить маленько?
В пьесе «Тяжелые дни» (1863) купеческий сын Брусков аттестует свою маменьку: «Нынче понедельник – тяжелый день, а маменька этому очень веруют».