А на партах вместо звонкоголосых шакирдларнинт (учеников) расселись сан-ташские аульчане: степенные отцы семейств с изысканно козлиными бородками, дряхлые яшули (старики), бороды которых торчали нерасчесанными прядями хлопка, и не нажившая еще бород молодежь. Но женщин, кроме Джемаль, не было.
При появлении «большого человека» Мухамеда и «победителя воды» Семена Кузьмича, аульчане прервали свои тихие беседы — о хлопке, о ценах последнего базара, о лучшем скакуне района, и о том, что проклятый Шалтай-Батырь где-то близко волком кружит в песках, а его джасусны (шпион) Канлы-Баш все еще не покинул пределы Сан-Таша.
Собрание началось. Повестка дня была очень странной. Для начала аульчане дружно принялись откашливаться, словно решили петь хором, а затем вперебой, мешая друг другу, ударились в жалобы
Жалобы мужика?.. Ну конечно, не хватает воды, тяжел хошар, почему в Сан-Таше до сих пор не проведен ер-су-ислахат (земельно-водная реформа)?[14]
Те, что не вместились в кибитку-школу, кричали с улицы:
— При ханах говорили — «через поместье богача проходит река, через поле бедняка — дорога»! При советско-декханской власти этого не должно быть, уртакляр!
— Правильно, не должна!
— Давай нам воду!
Обалдевший от криков раис, отчаявшись зафиксировать «прения», зажал карандаш в зубы и обеими руками вытирал пот с лица. А крики бушевали, забирали силу и ярость как раздуваемый ветром костер.
— Давай воду!
— Хлопок сохнет!
— Гибель нам!
— Сжечь узбекские чигири!
— Бей узбеков!
Раис оглядывался испуганно и дико, как соструненный волк.
И вдруг:
— Довольно, аульчане! Стыдитесь!
Это крикнул аульный учитель Мухамед Ораз-Бердыев. Декхане смолкли и как по команде повернули головы в сторону «большого человека».
— Стыдитесь, аульчане! — повторил Мухамед. — Кого вы хотите бить? Узбеков, таких же трудящихся, как и вы? А помните завет великого Ленина: «Кто трудится, тот и пьет воду из Хазавата». Узбеки имеют право на хазаватскую воду, да, имеют! Вы собираетесь пролить братскую кровь, как лилась она в те черные, проклятые времена, когда народ туркменский был поделен между тремя деспотами: русским царем, бухарским эмиром и хивинским ханом. Не слушайте тех, кто подбивает вас на это. Ждать спасенья от волков — дело полоумных! А подстрекателей арестовывайте и сдавайте либо в милицию, либо в аул-совет.
— Коп якши! Шундай яхши булмас![15] — прервал вдруг речь Мухамеда чей-то громкий резкий выкрик.
— Ну и смел, пострел! — удивился Семен Кузьмич, поняв наконец, что это крикнул Канлы-Баш. — Не побоялся явиться на собрание, да еще и издевается!
— Мы найдем другой выход, мы найдем воду для наших полей! — продолжал Мухамед, делая вид, что он не слышал выкрика басмача. — Но для этого понадобится тяжелый и большой труд. Вот вы только что жаловались на тяжесть хошарных работ. А разве забыли вы, как совсем еще недавно при хошарных работах над головами вашими свистели камчи надсмотрщиков хана, отбивавших у вас львиную долю воды для жирных полей баев, родовых вождей, ханских чиновников и самого сиятельного хана?..
Из толпы присмиревших декхан неслось уже восхищенно и одобрительно:
— Хоп!.. Валла!.. Коп яхши!..
— Молодец Мухамед! — шептал одобрительно Семен Кузьмич — Повод в свои руки он уже забрал. Ну, значит, и поведет аульчан по правильной дорожке.
И вдруг Семен Кузьмич заметил, что ни Джемаль, ни Канлы-Баша, сидевших невдалеке от него, нет в кибитке. Немешаев поднялся и, обманывая сам себя, уверяя, что ему страшно захотелось покурить, направился к дверям.
— Ты приехал сватать меня, а где же калым? — спросила Джемаль.
За кошмой кибитки тяжело стояла ночь, и Семен Кузьмич нырнул в нее, как в бездонный омут. Обойдя кибитку, прислушался. Ночь молчала. Даже неугомонный ветер затих, лег как уставшая собака у подножья барханов. Лишь где-то, далеко-далеко, в пустыне чуфыркал филин, да из кибитки неслись отдельные слова Мухамеда, видимо, те, на которых он делал ударение: «Су… ер… мактаб… сагалтма!..»[16]
Семен Кузьмич хотел уже было вернуться в кибитку, как услышал чей-то затаенный смех, а затем насмешливую песню вполголоса:
Братец, хоть ты пожалей меня, бедную.
Нет горьче участи тяжкой и жалкой:
Бьет меня муж, как рабыню последнюю,
Бьет меня часто тяжелою палкой…
Это пела Джемаль. И тотчас же послышался хриповатый гортанный голос Канлы-Баша.
— Не издевайся надо мной, Джемаль, — умоляюще говорил басмач. — Когда же ты будешь сидеть в моей кибитке, у нашего очага?
Джемаль тихо засмеялась. Словно пересыпал кто-то из ладони в ладонь серебряные монеты.
— О, знаменитый батырь! Шапка твоя велика, а ума под ней мало. Люди прозвали тебя Канлы-Баш, а по-моему ты просто ашрбаш[17].
— Не смейся, Джемаль!
— Я не смеюсь. Ты приехал сватать меня, а где же твой калым?
— Требуй любой калым, любой, Джемаль!
— Я? Вот сумасшедший! Калым ты должен заплатить моему брату, Мухамеду.
— Мухамеду? Его я с удовольствием угостил бы кулаком!
— Арка!..
Семен Кузьмич, не видя, по тону знал, что над переносьем Джемаль сошлись сейчас брови, похожие на острые крылья ласточки.
— Я ухожу, Арка!
— Погоди минуту. Не сердись. Твой брат встал мне поперек пути. Ну ладно!.. Какой же калым должен я внести за тебя Мухамеду?
Джемаль долго молчала. Семен Кузьмич посунулся нетерпеливо поближе к говорившим, но в этот момент, как назло, кибитка заревела сотней глоток: «Яшасун Москва!»[18] Видимо, Мухамед кончил свою речь.
И в криках этих утонул ответ Джемаль.
Семен Кузьмич посмотрел неодобрительно на слишком горластую кибитку.
— Хорошо. Будет сделано! — заговорил уверенно и твердо басмач. — Благодаря моему калыму ваш аул будет с водой.
— Так вот какой калым она потребовала, — засмеялся беззвучно Семен Кузьмич. — Ну и умница, пиголица! С мозгой девчоночка!..
— Уж не надеешься ли ты на сказочный гянч Пяпш-Дяли-хана? — спросила насмешливо девушка.
— Валла! Откуда ты знаешь об этом. Брат сказал, да? Ладно! Открою правду, надеюсь на клад хана-пастуха.
И Канлы-Баш вдруг крикнул с вызовом:
— Пяпш-Дяли мой помощник. Девр-девр, Пяпш-девр!
В этот момент кибитка снова заревела: «Яшусан!» — и, словно вынесенный волной криков, на улицу вылетел Мухамед. Он один только миг постоял в полосе света лампочки, горевшей в кибитке. Ночь тотчас же слизнула его. А потом Семен Кузьмич крайне удивился, услышав голос Мухамеда где-то близко от себя.
— Кто здесь? — тревожно спрашивал Мухамед.
— Я! Арка Клычев, — донесся ответ басмача.
— Чего ты бродишь, как коза непривязанная?
— Тебя жду.
— Ну вот я, говори.
— Скажу. Ты бальшой, Мухамед?
— Большевик! Ты это и сам знаешь.
— Знаю, — согласился басмач. — А скажи, ты мюрид[19] Ленина?
— Говори короче, Арка, — нетерпеливо проговорил Мухамед. — Что тебе от меня нужно?
— Мюриды Ленина не должны иметь золота. Верно? Зачем же ты ищешь клад Пяпш-Дяли-хана?
— Вот в чем дело! — усмехнулся Мухамед. — А зачем тебе деньги, Арка? В Афганистан хочешь убежать? Или новую шайку басмачей нанять?
— Не твое дело! — нервно похлопывая плеткой по голенищу, огрызнулся басмач. — Не мешай мне искать клад Пяпша, не то худо будет! Никого не пожалею, слышишь?
— Сматывайся в чортову кибитку, головорез! — крикнул зло Мухамед. — Если завтра в ауле тебя увижу, арестую и в Ташауз отправлю!
— Хоп! — бросил коротко, словно выстрелил, Канлы-Баш. И зашагал тяжело в тьму ночи. А отойдя, запел «Гер-оглы», разбойничью песню. Была та песня, как крик тоски и боли, как звон и лязг старинного клинка о вражескую кольчугу.
«Ну, быть теперь поножовщине!» — подумал, переводя тяжело дух, Семен Кузьмич.
И, вспомнив вдруг, что декхане ждут его доклад о шлюзовании Хазавата, метнулся стремительно к дверям кибитки…
О том, как ушли в пустыню три человека, а вернулся только один.
Когда жемчужно-розовая луна вчеканилась в темносинюю эмаль неба, осветились до горизонта песчаные разметы. И ночь, звездная, прозрачная, словно стеклянным колпаком бережно накрыла пустыню.
Мухамед откинул кошму и вышел на улицу. Аул Сан-Таш спал, правда, не весь целиком. Кое-где в саклях и кибитках светились еще чадные мангалы и «огни наступающей на пустыню цивилизации» — трехлинейные кухонные керосиновые лампочки.
В кибитках и саклях этих стучали соккы — деревянные ступки, в которых тяжелыми каменными пестиками толкут пшеницу и рис. В ауле не все имеют право на сон в поздний ночной час. Женщины условиями быта лишены этого права. Утром муж и дети попросят хлеба. И мать всю ночь почти должна толочь муку, чтобы завтра хватило ее на несколько больших чуреков (хлебов).