Своими широко расставленными, дальнозоркими глазами она различала каждый выступ скалы, в тени которого скрывалось птичье гнездо. […] Не раз они сталкивались там с собаками, при виде которых у Элиезера начинало учащенно биться сердце и слабело все тело, тогда как девочка радостно бежала к ним, обнимала их за головы и ложилась им на спину. И, о чудо! — собаки виляли хвостами, играли с ней и радостно бежали за нею, а она за ними, как будто у них был общий язык.
И даже после обручения с Элиезером Хая-Нехама не хочет отказаться от этого своего мир, от просторных полей и дружбы с животными. Когда люди смеются над нею, она убегает за город:
Только за городом, в открытом поле, она чувствовала себя свободной и счастливой. Там ничто не изменилось. […] Птицы все так же носились в безумном круговороте радостных и прихотливых движений, скалы и птичьи гнезда в их расщелинах нисколько не изменили своего вида, ветер все так же трепал складки ее платья и развевал ее волосы, останавливал дыхание и наполнял всю душу чувством свободы и вседозволенности.
Подобно настоящей нимфе, Хая-Нехама тоже претерпевает заповеданную мифом метаморфозу, когда в двенадцать лет, как то было принято в те времена и в том обществе, ее выдают замуж за Элиезера Каца. Замужество в ультраортодоксальном обществе означало подчиненность мужчине и соблюдение всех правил поведения, предписанных женщине религиозным законом, а правила эти жестки и бескомпромиссны. Подобно своим древнегреческим сестрам, Хая-Нехама тоже «пыталась сопротивляться всеми силами своих маленьких кулачков и гибкого тела. Но этих сил не хватило…» Она не умерла, но тоже претерпела превращение, равноценное смерти. Описание ее предсвадебного ритуального погружения в микву[35] потрясает до глубины души. «Впервые в жизни, — пишет Иошуа Бар-Йосеф, — она познала это переживание зрелости, в котором слышится отзвук далекой смерти…» И действительно, этот спуск в микву выглядит как спуск в преисподнюю.
Пришло время спускаться в микву; мокрые, скользкие, истертые каменные ступени, по которым в течение сотен лет ступали босые ноги, изгибами уходили в глубь земли; холодная вода резала тело, словно острые ледяные осколки; густые сети паутины едва покачивались под самым куполом потолка; и три женщины с горящими свечами в руках казались существами иного мира — точно изваяния из тьмы, спускающиеся в бездну мрака.
Хая-Нехама вернулась из преисподней, но вернулась к совершенно иной жизни. Теперь ей по ритуалу положено остричь волосы — тот рыжий нимб своеволия, что прежде украшал голову этой маленькой бунтарки. Сердце читателя сжимается от описания того, как двенадцатилетней девочке наголо стригут голову под непрерывный барабанный бой, и ему невольно вспоминаются языческие обряды:
Когда смолкли барабаны и ножницы […] и шумный хор поздравлений и благословений, сопровождавших церемонию, окутал ее ликующим праздничным покровом, в ней завопило что-то дикое, она вскочила со стула, охватила руками колючую стриженую голову и бегом бросилась вон из комнаты.
А увидев себя в зеркале, ужаснулась:
Ей трудно было найти сходство между тем, что хранила ее память, и тем, что видели ее глаза. Сердце отказывалось поверить, что это ее голова.
Вот она, современная метаморфоза нимфы: преисподняя миквы, сабли ножниц, а потом появится еще и белый, мертвенный саван, который наденут на остриженную девочку в первую брачную ночь. Как я уже сказал, Хая-Нехама не умерла, она даже не превратилась в дерево. Но в произошедшей с ней перемене, в этом полном изменении ее личности, есть, как говорится, добрых «девять мер» смерти[36].
Я вижу выражение искренней печали на лицах некоторых из присутствующих, в особенности женщин. Поэтому я спешу извиниться. Не нужно принимать все сказанное слишком близко к сердцу. Большинство женщин весьма рады выйти замуж, а некоторые именно после свадьбы и расцветают. Но большинство женщин — не нимфы и потому эту свою метаморфозу воспринимают куда более спокойно и естественно. Кстати, и Хая-Нехама, которая в течение нескольких недель решительно отказывала супругу в интимной близости, потом, однако, тоже уступила ему и с тех пор между ними воцарилась большая любовь. Потеря девственности уже не вызвала у нее такую травму и такую метаморфозу, какую вызвали погружение в микву и стрижка волос, — как раз секс оказался одной из скреп ее счастливого брака.
Родство с древними нимфами обнаруживает также Батшеба Эвердин, героиня романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы». Харди не скрывает ее принадлежность к этому семейству напротив — он открыто указывает на мифологический источник образа, чтобы это не укрылось от глаз какого-нибудь читателя из-за его невежества или невнимательности. Он пишет:
Батшеба… гордилась, что ее губ не касался ни один мужчина в мире, что ее талию никогда не обнимала рука возлюбленного… Она… презирала девушек, которые попадались в сети первого же смазливого парня, удостоившего их своим вниманием. Мысль о замужестве никогда не прельщала ее, как прельщала большинство окружавших ее женщин.
И тут Харди — обратите внимание — дает точную мифологическую ссылку:
Батшеба бессознательно чтила Диану, хотя имя этой богини едва ли было ей известно. — И далее продолжает: — Она не тяготилась одиночеством, гордясь своей девичьей независимостью, и воображала, что потерпит некий ущерб, если променяет скромную девическую жизнь на жизнь замужней женщины и сделается смиренной половиной какого-то неведомого целого.
Несмотря на всю решительность последней фразы, Батшеба тем не менее выходит замуж, и даже не раз. За ней ухаживают трое мужчин: сержант Трой, фермер Болдвуд и пастух Габриэль Оук. Вначале она выходит за самого плохого из них, а потом за самого хорошего, но мы не замечаем у нее травмы, вызванной замужеством, — возможно, потому, что ее принадлежность к нимфам с самого начала была, скорее, тактической, нежели стратегической.
В литературе есть и другие «нимфы» или «нимфоподобные» женщины. Мне, например, запомнились в этом плане Рима из «Зеленых поместий» Уильяма Генри Хадсона и Ремедиос Прекрасная из «Ста лет одиночества» Маркеса. Ремедиос не так мужественна и воинственна, как настоящие нимфы, но, как и они, она категорически избегает мужчин, не знает о своей красоте и одевается очень просто и скромно. Но прежде всего при слове «нимфа» вспоминается, конечно, набоковская Лолита. Она, правда, моложе греческих нимф и, в отличие от них, не чурается секса, но она тоже платит за него своей жизнью. И умирает она очень реальной смертью. Не потеря девственности убивает ее, а беременность и роды, как в случае Каллисто, забеременевшей от Зевса.
«Лолиту» я впервые читал, когда был в возрасте героини романа. Я понял не очень много, но уловил, что читаю книгу, которая меняет все, что я знаю о книгах. Я читал и чувствовал, какой я недоросль, в дурном смысле этого слова, как я невежествен и груб, не говоря уже о том, как я глуп. И несколько лет спустя, читая «Моби Дик», и «Волшебную гору», и «Герцога», я тоже ощущал, что есть многое, чему мне еще следует научиться, но это ощущение уже не было таким обидным. Потому что образованность всегда можно пополнить, тогда как научиться пониманию несколько труднее.
Как известно, «Лолита» — это детективный роман навыворот. Личность убийцы, то есть Гумберта Гумберта, известна с первой страницы. Но личность убитого выясняется только в конце. Мне было шестнадцать лет, и я помню, что меня обдало холодным потом, когда за мгновенье до того, как назвать свою жертву, Гумберт Гумберт произнес, что «проницательный читатель уже давно угадал», кто это. Поскольку я не угадал, я понял, что, по меркам Набокова, я не «проницательный читатель».
Я вернулся к первой странице и принялся читать книгу по второму разу с твердым намерением обращать внимание на каждую деталь, чтобы опознать личность убитого. Я снова потерпел неудачу. Сегодня я знаю, что в этой неудаче повинен также первый перевод «Лолиты» на иврит. Но то свое тогдашнее ощущение — ощущение читателя, получившего от писателя «неуд» за понимание, — я никогда не забуду.
В любом случае «Лолита» открыла мне иную страну — незнакомую, влекущую и пьянящую. Она встряхнула весь мой незрелый интеллект. Хотя я был юноша достаточно здоровый и нормальный, меня взбудоражила и возбудила не ее физиологическая и чувственная сторона, а как раз сторона интеллектуальная. Мое непосредственное юношеское восприятие говорило мне, что я стою на пороге взрослой, отшлифованной, умной страны. Я постучал в ворота и хотел войти, но меня не впустили. Как я только что говорил, сходное чувство эмоциональной и физической недоступности я испытывал и позже, при чтении некоторых других книг, но не с такой остротой, не с такой жгучей потребностью вскочить, и подпрыгнуть, и закричать.