Сам Ваншенкин ни этой женщины не видел, ни её мощных воплей не слышал — ему рассказала сей эпизод после возвращения с курорта жена, столь потрясенная увиденным, что привезла в Москву образ этой ужасной женщины, врезавшийся в память впечатлительному мужу на двадцать с лишним лет.
Да, не видел и не слышал, однако же, переложил своими словами и даёт такое пояснение к рассказу о вельмигласной даме: "Она сообщала в свою тьмутаракань (так, представьте себе, в тексте, — В.Б.) не температуру черноморской воды и не цену на черешню". Это столичный поэт ей простил бы, хотя неизвестно, зачем в тьмутаракани знать, какая в Евпатории вода и почём черешня, там своя температура и свои цены. Он не может простить ей, презирает за другое — за интерес не к ценам, а к поэзии: "Она, ликуя, рассказывала о своей жизненной удаче, о своем, если угодно, счастье, глубоко уверенная, что её понимают и ей завидуют. "Здесь Асадов…"
Но ведь она, в отличие от своего критика, знала же, кому звонит и, надо думать, имела основания для такой уверенности. А кроме того, не трудно понять и причину её ликования, даже, если угодно, счастья: вполне возможно, ей впервые предстояло увидеть живого поэта да еще известного и, вероятно, любимого. Я не из тьмутаракани, но до сих пор помню, где и когда впервые увидел и услышал живого поэта — это был Иосиф Уткин, потом — Николай Асеев в Измайловском парке летом 39-го года. А вот какая тогда была погода, и почём продавали мороженое или пончики в парке — убей, не помню! И я прекрасно понимаю женщину, которая ликовала, была счастлива, спешила поделиться.
"Наверное, — продолжает Ваншенкин стыдить тьмутараканку, — ни одна поклонница Евтушенко, Вознесенского или Рождественского не выражала своих чувств столь непосредственно и пылко". Откуда это известно? Факты говорят, что есть, может быть, не столь пылкие, но весьма деятельные почитатели и у Ваншенкина — вон печатают же они его полосами в "Литературке". И он, между прочим, за своих поклонников не отвечает, как не отвечал и Асадов.
…Евпаторийская сцена с её горластой и бестактной почитательницей Асадова в самом начале статьи задаёт тон статье. Далее по всему её пространству ловко разбросаны как бы живые и достоверные эпизодики и свидетельства с целью вызвать у читателя неприязнь к "самому популярному российскому стихотворцу", к человеку "корчагинско-мересьевского толка".
Например, как очевидец автор рассказывает, что на одном коллективном поэтическом вечере было много участников, и заранее договорились читать только по три стихотворения, но Асадов читал "сорок с чем-то минут, будто это его персональный вечер, а остальные — просто вынужденная необходимость". Мне, знавшему Эдуарда несколько лучше, трудно в это поверить.
В другом месте рисует, что происходило в переделкинском Доме творчества, когда вдруг выключали свет: "Начиналась сумятица, толкотня, зажигали керосиновые лампы, слышались тревожные голоса. И только Асадов со стеком в руке небрежно сбегал по лестнице". Подумать только, еще и со стеком! Ещё и небрежно! Видимо, чтобы убедительней, изящней выразить своё торжество: вот, дескать, вы-то, зрячие, запаниковали, мечетесь, а мне, слепому, хоть бы хны, даже по лестнице могу бегать. Но спрашивается, как слепой может узнать, что свет погас? Разумеется, за все долгие годы я не только не видел Эдуарда бегающим даже по ровной дорожке, но не помню его и со стеком в руке.
Автор пытается уязвить покойного поэта даже там, где это уж совсем неуместно. Например, корит: "Он говорил: "я прочёл", а не "мне прочли". Неужели — писателю! — непонятно, почему слепой говорил именно так? Даже разъяснять неловко. Ваншенкин видит здесь элементарную недалёкость, душевную глухоту: "Он считал, что это момент сугубо технический, но ведь это совершенно разные вещи". Да ничего подобного! Но коли критик уверен, будто ему известно, как Асадов "читал", то приходится всё-таки разъяснить: он говорил "я читал" лишь потому, что не хотел лишний раз напоминать о своём несчастье, которое и так все видели, он отбрасывал его, хотел быть наравне со всеми. К тому же ведь так было просто короче и удобней, чем каждый раз объяснять: "Вот Лида (так звали его жену) недавно мне прочитала…". И "момент" здесь действительно сугубо технический, во всяком случае уж никак не принципиальный, тем более, если слепой слушает чтеца не по радио, не с эстрады, а когда ему читает жена, которую всегда можно попросить читать медленней, или внятней, или повторить уже прочитанное, или сделать перерыв, наконец, тут можно и поделиться впечатлением, что иногда просто необходимо. Так что, да, "момент технический", и только.
Но больше всего Асадов огорчает Ваншенкина, как и помянутых выше "двух сыновей гармонии", своими "полумиллионными тиражами" и многомиллионными поклонниками: "Это были персонально его поклонники. Но сколько!.. Лавина признания катилась, как селевой поток, от которого нет спасения". Вот оно что! Оказывается, популярность Асадова еще и грозила гибелью Ваншенкину.
Однако, где эти "полумиллионные" тиражи? Вот, например, избранное (1975) — тираж 75 тысяч, двухтомник (1981) — 50 тысяч, однотомник (1983) — 75 тысяч, трехтомник (1987) — 80 тысяч… Обычные для советского времени тиражи книг известных поэтов. И что, эти тиражи не расходились, захламляли склады? А вот книжечка "Весна", тираж действительно огромный — 150 тысяч, но эта книга Асадова почему-то вышла под псевдонимом Ваншенкин. Так что, чем кумушек считать, трудиться, не лучше ль назвать хотя бы одну его книгу, вышедшую полумиллионным тиражом.
…Ну, вот тебя печатает напропалую престижная "Литературка" и вот посмотрим, до чего ты допечатался там?
Скользя, шепнула мне змея:
"У каждого судьба своя…"
Но я-то знал, что так нельзя
Жить, извиваясь и скользя.
Тебя по твоей безупречности печатали всюду — от "Правды" до "Нового мира", а меня не печатали ни там, ни здесь, и мне как раньше, так и теперь трудно назвать газету или журнал, которые упорно не отвергали бы моих писаний. Но об этом в другой раз.
Ты славил во всё горло радости советской жизни, а теперь, изобразив эту жизнь в виде поезда, вон что сочинил:
Смотрите, каков человек! —
Продержаться три четверти века
И протиснуться в следующий век.
Какие три четверти века? 75 советских лет. И всё-то это время уделом советского человека было лишь бы "продержаться" хотя бы даже —
Возле двери дрожать в холода…
На подножке висеть иногда.
Уж не с себя ли картину рисовал? Не сам ли дрожал со своими премиями за пазухой, не сам ли висел, побрякивая орденами?
Но с чего ты ещё взял, что Асадова не печатали "престижные" (словцо-то, говорю, какое в устах поэта!) журналы? Его печатали, например, "Огонёк", "Молодая гвардия", "Знамя"… Это не престижно? А названные выше книги все вышли в нашем самом авторитетном издательстве "Художественная литература". Как же можно так врать на покойника!
Но критик неутомим: "Совершенно очевидно(?), что для читателей Асадова не существует вопроса: как написано? Только что! О чём! Критерий художественности, как таковой, вообще отсутствует, они о ней даже не слыхали". Маэстро, огромное большинство читателей в мире тоже ничего не слыхали о помянутом критерии как таковом, но плачут и смеются над страницами многих книг или выбрасывают их прочь. Недавно, проходя мимо поселковой свалки в Красновидове, я видел книгу "Песнь о часовых".
Приступая к самим стихам Асадова, маэстро пишет, что в них "сюжеты на все случаи жизни: любовь, дружба, разочарования, измены, ошибки, обманы, прощения…" Прощу извинить за бестактность, но еще в Литинституте нам с тобой объяснили, что это не сюжеты, а темы: тема любви, тема дружбы, тема измены и т.д.
Дальше еще большая путаница. С одной стороны, автор заявляет, что темы у Асадова никак не развиваются, а "лишь заявлены". Но тут же пишет, что в его стихах есть нечто "сугубо фирменное (!): вывод, призыв, рецепт, рекомендация". Как же это возможно, если "фирма" не позаботилась хотя бы о минимальном движении, развитии темы? Да и так ли уж непростительно то, в чем Ваншенкин корит Асадова? Например, разве это у классиков не вывод, не рекомендация? —
Минуй нас пуще всех печалей
И барский гнев, и барская любовь.
А это разве не призыв? —