«Таким образом, юноше не приходилось на собственный риск определять идеальную цель жизни: он находил ее готовою. Это было первое большое удобство для толпы. Другое заключалось в снятии всякой нравственной ответственности с отдельного человека. Политическая вера, как и всякая другая, по существу своему требовала подвига; но со всякой верой повторяется одна и та же история: так как на подвиг способны немногие, то толпа, неспособная на подвиг, но желающая приобщиться к вере, изготовляет для себя некоторое платоническое исповедание, которое собственно ни к чему практически не обязывает, — и сами священнослужители и подвижники молча узаконяют этот обман, чтобы хоть формально удержать мирян в церкви. Такими мирянами в нашем политическом радикализме была вся интеллигентская масса: стоило признавать себя верным сыном церкви да изредка участвовать в ее символике, чтобы и совесть была усыплена, и общество удовлетворялось. А вера была такова, что поощряла самый необузданный фатализм, — настоящее магометанство. За всю грязь и неурядицу личной и общественной жизни вину несло самодержавие, — личность признавалась безответственной. Это была очень удобная вера, вполне отвечавшая одной из неискоренимых черт человеческой натуры — умственной и нравственной лени» (стр. 93).
Все, казалось бы, соответствует реальности.
Но вот констатация начинает переплетаться с прогнозом. И сарказм истории зло оскаливает свои клыки сквозь завесу иллюзий, сквозь непоследовательность посылок и выводов («Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя для себя никаких последствий»):
«Кризис интеллигенции еще только начинается. Заранее можно сказать, что это будет не кризис коллективного духа, а кризис индивидуального сознания; не общество всем фронтом повернется в другую сторону, как это не раз бывало в нашем прошлом, а личность начнет собою определять направление общества. Перелом, происшедший в душе интеллигента, состоит в том, что тирания политики кончилась» (стр. 92).
«Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время, когда юношу на пороге жизни уже не встретит готовый идеал, а каждому придется самому определять для себя смысл и направление своей жизни, когда каждый будет чувствовать себя ответственным за все, что он делает, и за все, чего он не делает. Еще будут рецидивы общего увлечения политикой, не замрет политический интерес и в каждой отдельной душе. Там, где по политическим причинам искажена вся жизнь, подавлены мысль и слово и миллионы гибнут в нищете и невежестве, — там оставаться равнодушным к делам политики было бы противоестественно и бесчеловечно. Жизнь не идет по одной прямой линии. Минутами, когда боль, стыд, негодование снова достигнут в обществе великой остроты или когда удачно сложатся внешние обстоятельства, опять и опять будут взрывы освободительной борьбы, старая вера вспыхнет и наполнит энтузиазмом сердца. Но каждый раз после вспышки общество будет разоружаться, — только старые поколения нынешней интеллигенции до смерти останутся верными единоспасающей политике. Над молодежью тирания гражданственности сломлена надолго, до тех пор, пока личность, углубившись в себя, не вынесет наружу новой формы общественного идеализма» (стр. 93–94).
Итак, «реакционные» «Вехи» и здесь сохраняют неприкосновенным ореол священной «освободительной борьбы». И здесь «миллионы гибнут в нищете и невежестве», причем путь спасения для них — все та же священная «освободительная борьба», а не суровая, но для большинства уже вполне реальная и доступная дорога к достатку и просвещению. Напомним, что речь идет о миллионах метафизических богоносцев, ab ovo знающих больше, чем спасающий их интеллигент. Но, как мы увидим ниже, этот больной духовно, ограниченный в своем традиционном идеологизме российский интеллигент все-таки нравственно выше и западного буржуа и западного интеллектуала. Ему в его неуничтожимом идеализме не угрожают не то что метаморфозы «образованщины» и совковости (они, естественно, Гершензону не снились, хотя Леонтьевым и Достоевским с горечью предрекались). Ему не грозят даже нормальной степени карьеризм и прагматизм, естественные (в глазах радикального эпигона славянофильства) для западного человека:
«Я глубоко верю, что духовная энергия русской интеллигенции на время уйдет внутрь, в личность, но столь же твердо знаю и то, что только обновленная личность может преобразовать нашу общественную действительность и что она это непременно сделает (это будет тоже часть ее личного дела), и сделает легко, без тех мучительных усилий и жертв, которые так мало помогли обществу в прошлом» (стр. 94–95).
«Тирания общественности искалечила личность, но вместе с тем провела ее чрез суровую школу. Огромное значение имеет тот факт, что целый ряд поколений прожил под властью закона, признававшего единственным достойным объектом жизни — служение общему благу, т. е. некоторой сверхличной ценности. Пусть на деле большинство не удовлетворяло этому идеалу святости, но уже в самом исповедании заключалась большая воспитательная сила. Люди, как и везде, добивались личного успеха, старались изо дня в день устроиться выгоднее и при этом фактически попирали всякий идеализм; но это делалось как бы зажмурив глаза, с тайным сознанием своей бессовестности, так что, как ни велик был у нас, особенно в верхних слоях интеллигенции, разгул делячества и карьеризма, — он никогда не был освящен в теории. В этом коренное отличие нашей интеллигенции от западной, где забота о личном благополучии является общепризнанной нормой, чем-то таким, что разумеется само собою. У нас она — цинизм, который терпят по необходимости, но которого никто не вздумает оправдывать принципиально.
Этот укоренившийся идеализм сознания, этот навык нуждаться в сверхличном оправдании индивидуальной жизни представляет собою величайшую ценность, какую оставляет нам в наследство религия общественности. И здесь, как во всем, нужна мера» (стр. 95).
И тут же соображения совершенно иного толка (я имею в виду замечание об «орудии Божьего замысла», столь похожем на «невидимую руку» Адама Смита). Но и после этой промыслительной, казалось бы, догадки — возвращение на круги своя:
«То фанатическое пренебрежение ко всякому эгоизму, как личному, так и государственному, которое было одним из главных догматов интеллигентской веры, причинило нам неисчислимый вред. Эгоизм, самоутверждение — великая сила; именно она делает западную буржуазию могучим бессознательным орудием Божьего дела на земле. Нет никакого сомнения, что начинающийся теперь процесс сосредоточения личности в самой себе устранит эту пагубную односторонность. Можно было бы даже опасаться обратного, именно того, что на первых порах он поведет к разнузданию эгоизма, к поглощению личности заботою о ее плотском благополучии, которое так долго было в презрении. Но применительно к русской интеллигенции этот страх неуместен. Слишком глубоко укоренилась в ней привычка видеть смысл личной жизни в идеальных благах, слишком много накопила она и положительных нравственных идей, чтобы ей грозила опасность погрязнуть в мещанском довольстве. Человек сознает, что цель была ошибочна и неверен путь, но устремление к идеальным целям останется. В себе самом он найдет иные сверхличные ценности, иную мораль, в которой мораль альтруизма и общественности растает, не исчезнув, — и не будет в нем раздвоения между „я“ и „мы“, но всякое объективное благо станет для него личной потребностью» (стр. 95–96).
О, если бы русской интеллигенции грозила в начале XX века одна только опасность — «погрязнуть в мещанском довольстве»! Но как было знать, что (на поныне неисповедимые сроки) «мещанское» (сколько беспочвенного высокомерия в этом расхожем интеллигентщицко-образованщицком определении!) благополучие станет волшебной сказкой для российского человека, не допущенного до особой кормушки?
* * *
В интересной и со знанием вопроса написанной статье А. Изгоева «Об интеллигентной молодежи» много моментов, о которых мы уже говорили. Разница в том, что если предыдущие статьи «Вех» рисуют портрет российской интеллигенции преимущественно в ее зрелом возрасте, то Изгоев занят в основном процессом семейного и школьно-университетского формирования этого социального слоя. И мы с удивлением обнаруживаем: многое из того, что представляется нам падением детских и юношеских нравов эпохи «постперестроечного» распада, было угрожающей и нарастающей тенденцией уже в 900-х годах. Боюсь, что сегодня эта тенденция лишь перестала быть монополией апатриархальных («передовых») социальных слоев и, кроме того, носит характер всемирный. Идет моральная маргинализация колоссальных массовых контингентов, причем не прикровенная, как в картине, нарисованной Изгоевым, а демонстративная.