и почему-то багровеет снег,
и вот уже с разбитого капота
сползает тихо сбитый человек…
А вечность потихоньку убывает,
как будто книгу странную прикрыл.
… – В поэзии прогресса не бывает, –
мне Межиров когда-то говорил.
* * *
Ревёт над миром ночное время,
и человек в тупике вселенной
объят метелью обыкновенной,
поди, поставь его на колени!..
Да, вы навидались Европ и Азий,
не остерегаясь случайных связей!..
А в мире бродит в сетях транзита
синдром иммунного дефицита...
Неужто жизнь навсегда разбита,
и мир у ядерного корыта
вдруг замер: – Аидом сквозит из трещин
на семь миллиардов мужчин и женщин...
– Как поживаете вы? – Хреново!
Не то затменье, не то война...
Как классик молвил бы: – Tempo nuovo...
По-русски – новые времена!
Жизнь – это сон, но весьма опасный,
а вы в ладони её прекрасной
не трепыхались, как светотени
в хитросплетениях сновидений?
Я сам метался в ночной метели
на той планете, под стать Голгофе,
в каких-то барах, не помня цели,
хлебал потёмки, как чёрный кофе.
На захолустных аэродромах
ждал самолётов, как серафимов,
и кисти траурные черёмух
качались, сумерки отодвинув...
ИКЕБАНА
Человека застрелили из нагана –
Вот такая получилась икебана…
* * *
Жизнь прошла и пора оглянуться на
сновиденья, чей алфавит уборист,
нежно вспомнить терпкие имена
юных барышень и молодых любовниц.
И втянуть ноздрями горячий дух
жаркой плоти и сырости из былого –
все они превратились в кривых старух,
ты скажи им спасибо и вспомни снова.
Этот абрис и тонкий овал лица.
Вспомни снова – всё вкрадчивей и дороже
этот нежный запах горячей кожи,
что не скажешь на белых полях листа.
В коридорах редакций и совконтор
я отмерил тысячи километров,
не любил властей и не верил в мэтров,
и ушёл в себя, как в потёмки вор...
Растворилась душа в запредельном мраке,
ниоткудова вырвать небесный свет,
что осталось? – только стопа бумаги
от горячей жизни, которой нет...
...А стихов не датировал – вперемежку
с жизнью, спермой, спиртом судьба текла,
и плевать, если вдруг выпадала решка
вместо задуманного орла.
2001-й. ДЕКАБРЬ
Так второго и третьего сердце щемило,
что и пульс обрывался гнилой бечевой,
и казалось – по сердцу все трещины мира
пролегли, разрывая его.
А сквозь трещины эти являлись виденья,
ослепляя на все времена,
чтобы там, где в просветы срывались каменья,
приоткрылась иная страна.
В ту страну поезда не отходят с перронов,
самолёт не рванёт в те края,
там уже ничего твою душу не тронет,
всё на свете по новой кроя...
Только ветка качнётся, и дрогнет ресница,
и утонет во тьмах материк,
а в разорванном сердце щебечет синица –
на руинах гнездо мастерит...
ПРОРОЧЕСКОЕ
Пошла седина – в бороду, а бес – в ребро,
оказывается, поэты до пенсии доживают,
и в этом виной, наверное, словесное серебро,
за которое почему-то сегодня не убивают…
В бессонной душе поэта проходит за веком век,
несутся на меткий выстрел матёрые бандюганы:
Россия, как мясорубка, работает без помех –
всё перемелят начисто телевизорные экраны.
Поэт всегда одиночка, поэтому обречён
на жизненное забвенье, на мизер посмертной славы,
особенно
если пророчествует,
и вдруг за его плечом
дрожа, как мираж в пустыне, разваливаются державы!
* * *
Как сказал бы нам Эрих Мария Ремарк, –
чтоб протыриться в самую сущность вопроса
посреди президентов и прочих ломак,
надо выпить гранёный стакан «кальвад[?]са»...
Ибо истина выше деревьев и крыш
и страшнее стремительной скорости звука,
даже если окрест захолустный Париж
и тебя, как кусок, заедает житуха...
От Китайской стены до прошедшей войны,
как пока ещё чудится в неком астрале,
веет полураспад бесподобной страны,
от которой одни очертанья остались...
Мы озябли в сетях старорусской зимы,
ну а если взглянуть беспристрастно и мудро,
как нам быть с этой участью, взятой взаймы?
ведь она – боже правый! – такая лахудра.
...................................................................
Памяти Саши Ткаченко
Мой друг, в золотом Симферополе
мы пили портвейн до утра,
мы юность на рифмы ухлопали
в надежде любви и добра...
Гуляли высокие градусы
в твоей катастрофной крови,
а выпало минимум радости
и мало добра и любви...
А где-то великая «Таврия»
и классно положенный гол,
чтоб выла братва легендарная:
«Брависсимо, Саша! Футболь!..»
Из прошлого тянутся синие
в похмельном рассветном дыму
гирлянды прекрасной глицинии
в твоём – наконец-то! – Крыму...
* * *
Во всемирной разлуке,
в европейской ночи
твои тонкие руки
так во снах горячи...
Только милую душу
я впотьмах упустил,
и проспал, и прослушал
шелест ангельских крыл.
Это скоро угаснет –
я и так проживу,
сновиденья ужасней,
чем тоска наяву...
Этот мир беспросветный
как огромный пустырь,
этот свет безответный
шепчет сердцу: – Остынь...
Но беглец и любовник,
продираюсь хрипя
сквозь туман и терновник,
чтоб коснуться тебя.
Это пахнет наивом,
только не утаить:
под ногой – над обрывом –
обрывается нить...
ЛЮБОВЬ ВОДЫ
Женщины были как вода.
Они приникали, обволакивали, обжигали то горячей волной, то ледяным касанием, могли прильнуть и отхлынуть.
Иные казались паром – так быстро испарялась толика нежности, которая едва возникала на губах и молниеносно таяла в атмосфере непрочной встречи.
Иные из них – холодные и рыхлые, как подтаявший ноздреватый лёд, доживающий свои последние минуты.
Непостоянство и зыбкость, характерные для воды, отличали сущность почти каждой особи прекрасного пола, были полной противоположностью мужской, стремящейся к статике и однообразию.
Они текли и обтекали его на протяжении всей жизни, и мой герой уже перестал воспринимать присутствие женщины в его жизни как некую постоянную константу.
В некотором смысле он был героем драмы, в которой не было ничего статичного и постоянного.
Когда они припадали к плечу своими прелестными головками, вспоминалось, что внутри черепов, задрапированных неотразимыми локонами, плещется девяносто процентов воды, из которых состоит мозг. Груди стекали вниз по милым телам и растекались, как блины под твоими жадными пальцами. Эта вода выплёскивалась из ладоней, растекалась окрест и истекала без остатка, ничего не оставляя в ладонях и разве что оставляя на душе следы расплёснутой кислоты и обожания.
Это был непрерывный в своих изменениях бесконечный поток прелестной, алчной, соблазнительной воды, украшающей жизнь мужской половины человечества.
Я и поныне люблю эту мерзкую и прекрасную воду.
ЯПОНАМАТЬ
Весь бомонд читает Мураками…
– Надо ж быть такими чудаками!
БЛАГОДАРЕНЬЕ
Отзовётся былое метельной Москвой,
словно эхо последнего класса, –
ты под вьюгой с открытой стоишь головой,
жизнь ещё почему-то прекрасна.
Ах, какая погода гудит в январе –
из рассветного снега в забаву
упоительно было на школьном дворе
конструировать снежную бабу.
Ту, что не из ребра, ту, что из серебра
чуть примятого школьного снега,
словно в белом халате своём медсестра
опускается запросто с неба...
Просто так куролесить, валять дурака
и снежком запустить вслед знакомым,
и не ведать, что жизни крутые снега
собираются яростным комом.
Старый друг да подруга московских снегов
от самих от себя уносились –
вслед не кинуть снежком, нет оттуда звонков,
только гиблая зимняя сырость.
Дурачки и юнцы, далеко-далеко
это таинство тяги взаимной,
там свернулось рассветных снегов молоко
над моею окраиной дымной...
Там забытая жизнь, там Медведково спит,
там по кухням бегут тараканы,
из-под крана вода, как разбавленный спирт,
закипает в гранёном стакане.
Там растаяла снежная баба твоя,