То отвращение, которое моя жена выказала «какому-то Полевому», отчасти в этот вечер стало мне ясно. Ее литературные вкусы формировались под дуновением игорь-северянской лиры. А он, если сделать из него «синтезическую» выжимку, был вызов старым формам. «Полевой» для моей жены был символом отжившей манеры. Северянин был ангел трубный какой-то нови.
«…» Мне кажется, Северянка все видела и все понимала.
Пленительность эстонки;
Глубины, что без дна;
И чувства, что так тонки…
Беззвучна и бессловесна была наша с ней партия в том квартете, что звучал в этот вечер в «подвале Кривого Джимми». Впрочем, была и музыка, ощутимая на слух.
Пока жена хлопотала по хозяйству, я удобно, чтобы они могли отдохнуть, устроил гостей на низкой тахте. Она была крыта большим ковром, вывезенным мною из самого сердца Боснии, там я тоже был и тоже философствовал «…»
Я рассказывал им о своеобразной поэзии Босны; но вовремя остановился, за минуту перед тем, как гости заскучали, я принес музыку. Да, самодельные некие гусли; их чаще называли бандурой:
Взяв бы я бандуру…
«…» У меня не было денег, чтобы иметь рояль или завести радио.
Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет…
Бледные губы Северянки улыбались, а зеленые глаза говорили без слов. «…»
* * *
Птички певчие улетели. Больше я их не видел и не увижу. По крайней мере, Игоря Васильевича. Игорь Северянин умер. Последнее, кажется, его произведение была книжечка «Медальоны». Это было сто сонетов. Сто портретов в стихах. Огромная галерея лиц, в том числе и современников. Там должен быть и мой, скажем, профиль, китайская тень, силуэт. Ах, дружба! Как и любовь, ты величайшая ценность. Но истина иногда страдает, когда ты ее заключаешь в свои объятья.
Мой неизвестный читатель! Прошу вас не верить тому, что вы сейчас прочтете.
* * *
Игорь Северянин обо мне
В. В. Шульгин
В нем нечто фантастическое! В нем
От Дон Жуана что-то есть и Дон Кихота…
Он прислал мне это на обороте своей фотографической карточки. Я заключил ее в двухстороннее стекло и повесил у своего письменного стола в подвале Кривого Джимми. Естественно, повесил лицом в комнату, чтобы он смотрел на меня своими добрыми глазами, когда я пишу плохие стихи ему или его жене. А текстом, то есть моим «медальоном», повесил к стене, из понятной скромности. Не имея его, то есть медальона, постоянно перед глазами, я его не выучил как следует; в одной строчке начало совсем забыл; а в общем сонет сохранен моей памятью достаточно точно. В «видах восстановления истины» я обязан был и это сделал, исправив «медальон» Игоря Северянина по существу; я сохранил его размер и некоторые рифмы. Вот мое исправленное:
В. В. Шульгин сам о себе
Он пустоцветом был. Все дело в том,
Что в детстве он прочел Жюль Верна, Вальтер Скотта,
И к милой старине великая охота
С миражем будущим сплелась неловко в нем.
Он был бы невозможен за рулем!
Он для судей России та из гирек,
В которой обреченность. В книгах вырек
Призывов незовущих целый том.
Но все же он напрасно был гоним
Из украинствующих братьев теми,
Которые не разобрались в теме.
Он краелюбом был прямым.
Последнюю строчку прошу вырезать на моем «могильном камне». «…»
Публикация Веры Терехиной
Борис Зайцев в первые годы революции
О себе Борис Константинович рассказывает: «Родился я в Орле в 1881 году. Отец мой был горный инженер. Детство прошло в Калужской губернии, где отец управлял заводом, потом в других местах. Учился я в Калуге, калужскую гимназию окончил. Учился и недоучился. Был и в Горном институте в Петербурге, был в Москве, в Императорском техническом, в Университете… Одним словом, все это бросил и занялся, в конце концов, литературой».
Борис Зайцев - патриарх эмигрантской литературы, в Зарубежье его чествовали, по существу, все послевоенные годы. Он прожил так долго, что застал и молодого Горького, и революцию, и торговал книгами в нэповской Москве, и был своим человеком в Русском Берлине, и вел дневник в Париже под гитлеровцами, и выступал у микрофона Радио Свобода, и принимал у себя заезжего Паустовского.
В 1965 году он поведал о драматических годах в России историку Алексею Малышеву.
Интервью было записано на пленку и публикуется впервые.
- Борис Константинович, а где вы учились и когда?
- В Александровском училище в Москве. Это старинное военное училище, очень известное. Мой выпуск как раз совпал с началом революции - 1 марта наша рота была произведена в офицеры. Так как я учился хорошо, меня оставили в Москве, в запасном полку. Но настроение среди юнкерской молодежи было за Временное правительство, почти не было защитников прежнего режима. Только старшие офицеры, взрослые. А молодежь вся приветствовала Временное правительство и революцию.
- А в 1917 году вам сколько лет было?
- Тридцать шесть.
- Вы уже были женаты, у вас была дочь?
- Да. Я учился с юнкерами, которые были мальчишки сравнительно со мной, но у нас были очень хорошие отношения. Для меня все-таки это было трудно, они гораздо легче адаптировались в военной среде, а мне это все было совершенно чуждо - казарма, в конце концов. Во время выпуска мы надели очень нарядные формы, и нам казалось, что вот, начинается новая эра, новая светлая полоса в истории России. Но в эти самые дни моего племянника в Петербурге, молодого офицера, выпущенного из Павловского училища в Измайловский полк, убили на улице. Ни за что, ни про что. 27 февраля 1917 года он был дежурный по полку, стоял у ворот казармы и говорил, что в помещение полка входить нельзя. И его закололи штыками. Потом его мать приехала из Калуги и нашла тело сына в каком-то чулане. Так что «бескровная революция» для меня началась с сообщения об убийстве моего племянника. В Петербурге революция проходила гораздо мрачнее и кровавее, чем в Москве.
- Расскажите, пожалуйста, какими вам запомнились предреволюционные времена, какие у вас воспоминания связаны с январем 17-го года, с февралем? Ведь что-то уже тогда указывало на грядущие события, или все произошло совсем неожиданно?
- Наверное, что-то было. Но именно в эти месяцы я был совершенно изолирован от действительности, я жил в помещении Александровского училища и только к жене ходил в субботу и воскресенье. Люди, занимавшиеся политикой, которые были гораздо больше осведомлены, наверное, предчувствовали. Конечно, нарастало беспокойство разного рода, и говорить нечего. Императорское правительство пыталось принимать меры, но они только портили дело. Там было вокруг очень много раздражающих общественное мнение фигур: Штюрмер такой был, потом Распутин, все это подрывало авторитет императорской власти. Затем слухи о том, что сепаратный мир будто бы Императрица подготавливает. Эти слухи ходили и возбуждали людей против царствующего дома…
- А юнкеров беспокоили неуспехи на фронте?
- Да, чрезвычайно. Мы все очень переживали. Но ведь в тот момент уже не было особенных неуспехов. В 1916 году Россия была уже так вооружена, и положение немцев было настолько скверно, что если бы не внутренний развал русской армии, от немцев осталось бы мокренько. Надо сказать, что много с запада подавали снаряжения и оружия, но и сама Россия в это время уже много изготовляла снарядов и других боеприпасов. Трагедия состояла в том, что было уже поздно.
- Тогда перейдем к семнадцатому году.
- В Москве было мирно пока еще, нас попробовали отправить для усмирения каких-то беспорядков, но никто не пошел. Это небывалый случай, что юнкера военного училища не послушались своего начальства. Все двенадцать рот решительно отказались, и командующий войсками Мрозовский отменил свое распоряжение. А я попал в 192-й запасный пехотный полк в Москву. В апреле уехал в именьице отца, в Тульскую губернию. В деревне, в наших краях, было еще довольно спокойно, моих родителей не трогали, но крестьяне понемногу подымали голову, постепенно землями завладевали, отбирали у отца. Именьице было небольшое, меньше 200 десятин. И отношения с крестьянами, в общем, были хорошие. Вероятно, благодаря этому я и уцелел все-таки.
- А ваши родители были живы в то время?
- Да, и мать, и отец.
- Вы уехали из Москвы в имение в отпуск?
- В отпуск. Потом вернулся назад в Москву и летом был в Москве. За моей спиной моя жена перевела меня из пехоты в артиллерию. Так как я был некогда студентом Горного института, к этому придрались, что вот техник, хотя никакой техники я не знал.