— Фрикцион полетел?
Из-под передка трактора на миг появилось скорбное, мазутное лицо Непременного, пугнувшее каким-то неожиданным блеском глаз, и тут же исчезло.
— Опять фрикцион, детка! — спокойно подтвердил догадку мальчика Лапо, и его жесткая ладонь тронула Сережину макушку, но не погладила, не приласкала, а только коснулась, как припечатала. — Опять он!
— Что ж так не везет передовикам? — насмешливо спросила мать, переступая с ноги на ногу. — Должно, грехи мешают?
— Да уж передовики! — посмеиваясь, ответил Лапо, кивнув в сторону трактора, где гремел Непременный. — Будь у этого грейдера мотор, он бы на всей целине дороги сделал…
Сереже вдруг не понравилось, как смеется напарник Непременного, — неестественно, словно играет.
Сережа обошел трактор.
Грейдер подковырнул стальным ножом земляной пласт. Он был сухой, весь переплетен тонкими коричневыми нитями корней. Металл грейдера отдавал жаром даже на расстоянии.
Лапо и мать все разговаривали.
Он начал скучать, ведь разговор, как и ремонт трактора, может продолжаться бесконечно. Но тут их прервал глухой, словно из-под земли, голос Непременного:
— Пассатижи дай!
Сережа тут же вытянул из брезентовой сумки небольшие теплые плоскогубцы и положил их в мазутную руку тракториста. Мать сказала буднично и строго:
— Пойдем.
К хотя разговор кончился, Сережа видел, что она еще долго несла на лице улыбку, была оживлена и чем-то взволнована. Дома мать села в горнице, перед зеркалом, в котором отражалась кровать, этажерка с голубой шкатулкой, стеклянными вазочками, сундук. Стала внимательно рассматривать свое отражение.
— Он себе на уме? — неожиданно спросил Сережа.
— С чего ты взял? — недовольно ответила мать, но тут же рассмеялась. — Глупости выдумываешь!
Дорога дальняяОни уезжали утром на станцию.
Солнце еще не успело нагреть землю, но чистое, ясное небо уже обещало жару, как и в прошлые дни. Густая голубизна, стекая к горизонту, блекла, обесцвечивалась. А в той стороне, куда ушли из мастерской машины, превращалась в сплошное серое марево. Вот уже несколько дней на машинном дворе стояла тишина. Началась страда, и жизнь в мастерской как бы замерла.
— Ничего, ничего, — словно успокаивая самого себя, изредка повторял отец, перенося вещи в маленький легкий ходок.
Все были по-деловому озабочены. Кузьма, которого отец попросил отвезти жену и Сережу на станцию, несколько раз поправлял сбрую, заглядывал под ходок, трогал смазанные оси, пробовал на прочность деревянные спицы в колесах.
Наконец вещи были уложены: три чемодана, сундук и мешок с постелью.
— Что ж? — сказал отец, глядя как-то жалобно Сереже в глаза. — До свидания!
Он взял его под мышки, посадил в ходок, на скамеечку рядом с Кузьмой, поцеловал в щеку:
— Слушайся там…
— Папа, ты не пей без нас тут, — тихо попросил Сережа.
Отец сморщился, кашлянул и уже который раз попросил Кузьму:
— Ты уж, старина, сделай. Помоги им немного на вокзале.
Мать обошла ходок с другой стороны и села на чемоданы.
— Я бы и сам съездил, — продолжал отец, словно оправдываясь. — Да не время сейчас. Ни минуты передышки. Хлеб пошел, людей в мастерской не осталось. Что случится — и ремонтировать некому… Нельзя мне. Не имею права. — И матери: — Напиши хотя бы, как доедете.
Лошадь тронулась, и отец пошел следом за ними, отставая все больше и больше, а потом совсем остановился в железных воротах. Их не запирали с того дня, как ушли машины.
— В отпуск, значит? — бодро осведомился Кузьма, понужая лошадь.
Сереже показалось, что сторож все знает, и спрашивает лишь для того, чтобы завести разговор. Не услышав ответа, Кузьма так же бодро продолжил:
— Правильно! Надо развеяться от степной жизни. Степь с непривычки заедает городского человека. В отпуск — это хорошо.
— Хорошо, — рассеянно откликнулась мать.
Сереже хотелось сказать, что все это не так. Уезжают они не в отпуск, и все это прекрасно понимают, но только почему-то притворяются. К горлу у него подкатил тяжелый комок, и он не мог произнести ни слова, и все смотрел, сквозь набежавшие слезы, назад, на дорогу. Там все дальше и дальше отходил от них машинный двор, мастерская и отец, неподвижно стоящий в железных воротах.
И темен хлеб под хрусткой тонкой коркой,
Ржаные ломти нынче на столе
Темны, как обожженные пригорки,
Припавшие к невыжженной земле.
От скольких ран
темны кусты и пашни,
От скольких слез и вдовьих и других?
Я тоже был бы
молодым и павшим
В сырой земле
у сосен смоляных.
Пусть хлеб и кров
подвластны были бедам, —
Я вижу мир
в свечении хлебов.
Так будь же навсегда врагу неведом
Наш добрый хлеб
в краю моих отцов.
Мы черный хлеб вовеки не осудим.
Был колос налитым и золотым.
Всего себя дарил
земле и людям,
Родной земле,
а мы на ней стоим.
Колосьям продрогнувшим внемлю,
Корнями я в этой земле.
Здесь прадед распахивал землю,
Чтоб хлебу теплеть на столе.
Родная земля, ты дорога
От прадеда к внуку его.
Я шапку сниму у порога,
Душой сохранив естество —
Без устали пить эти выси,
Не смять подорожник в пыли.
И нет мне ни смерти, ни жизни
Без этой суровой земли.
Родимый край,
Когда однажды
Не утолит мне ливень жажды,
Тоска повадится к веселью
Осенним днем и днем весенним,
Ты протяни свои лучи,
От бед слепящих отлучи,
Чтоб мог опять
Тобой дышать,
Есть черный хлеб
С хрустящей солью,
Чтобы щедра моя душа
Была, как русское застолье!
Геннадий Суздалев
ЗЕМЛЯ И ЗЕМЛЯКИ
Очерк
«Курганцы горды своей причастностью к подвигу на целине. Более чем на 600 тысяч гектаров увеличилось хлебное поле области за счет новых земель. Больше всего — свыше 100 тысяч гектаров ковыльных степей — было распахано в одном Целинном районе».
(Из газеты «Советское Зауралье») ДорогаАвтобус в Шумихе стоит недолго. Вышел на привокзальную площадь. Мало она изменилась за тридцать лет. Все тот же базарчик под деревянным навесом, где бабки торгуют, чем бог послал: солеными помидорами и грибами, свежим луком, семечками… Все те же тополя с грачьими гнездами на вершинах. Картавые крики грачей. Ветер кружил по площади мусор.
Нет деревянной будки с табличкой «Кипяток». Нет паровозных дымов и гудков. На месте старого вокзала барачного типа — новое современное здание. И для меня это главная перемена, потому что тот, старый, остался в моей памяти навсегда. Тесный и грязный, с пассажирами на лавках и на полу, он был для меня первым предчувствием города, когда я приехал сюда, чтобы «посмотреть паровоз». Первое пристанище городской судьбы.
В автобус села женщина с ребенком лет пяти. «Икарус» вышел на тракт. За окном закружились березовые колки и осинники, запорошенные весенней зеленью. Покатились назад черные бархатные отрезы полей, готовые принять зерно. Ночью прошел сильный дождь. Кюветы заполнились водой и голубым небом. Мимо окна проплыли дети, по колено стоящие в синеве.
Женщина за спиной кому-то говорила: «Какая красота. Дождь как по заказу. Бог даст, хлебушко уродится». Может быть, она говорила это себе. Но ребенок отозвался: «В нашем магазине хлеба всегда навалом».
Я улыбнулся. Вспомнил себя в таком же возрасте. Худого, голодного и разутого. С вечными цыпками на руках и ногах. То есть сорок четвертый год. Вспомнился Ново-Кочердык с дорогими сердцу избами и подслеповатыми хибарами из пластов. С огромными пустырями, поросшими лебедой, коноплей и полынью, где мы играли в «войну». Село переименовали. Теперь оно — Целинное. Но в цепкой памяти остался Кочердык. А Целинное никаких воспоминаний не будило.
Мимо окна проплыл указатель с названием деревни — Убалино. Название вызвало улыбку. Когда-то взрослые шутили, передразнивая нашего пастуха: «Заманилки не догонишь — Убала держи». Значит, скоро Заманилки. А там до Кочердыка, то есть до Целинного, — рукой подать.