Кроме того, штамп — это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) — один из наиболее существенных приемов литературной техники, создающей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например, зоолога. Работник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, будучи бескорыстным — корыстолюбивым стяжателем…» Горький безусловно прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не более «живым». Как штампованные часы.
Есть такой термин у литераторов: «высасывать из пальца», «писать из чернильницы». По очень точному определению К. С. Станиславского, штамп — попытка сказать о том, чего не чувствуешь. Можно добавить: или не знаешь, или не видел, или натурально не вообразил. Так, например, А. Грин не видел того, о чем писал, однако умел жизненно вообразить. И Л. Фейхтвангер не жил во времена Иосифа Флавия, но и он «натурально вообразил», что было в ту пору. Обращаясь к актерам, Станиславский часто восклицал: «Не верю!», поскольку актер штамповал образ. А когда Горькому попал на глаза рассказ молодого автора, в котором была фраза: «Звук рвущегося кровяного комка мяса», он спросил: «Вы слушали такой звук?» У того же автора «сочный тенор вибрировал, как парус», и Горький категорически заметил: «Не натурально». «Омнибусы орут, — написал молодой П. Сажин, — как заблудившиеся мастодонты», что, с моей точки зрения, звучит красиво, оригинально и, по крайней мере, свидетельствует о воображении автора. Только, увы, о воображении формальном, не основанном хотя бы на каких-то приблизительных данных, и поэтому, вероятно, Горький спросил автора: «Где вы слышали, как орут мастодонты?» Отсюда, от этой вычурности, до штампа еще меньше, я думаю, чем полшага. Пушкин писал: «Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как все это ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее».
Беда штампов еще в том, что они, даже при внешней своей красивости и «складности», не рождают у читателя никаких ощущений, никаких ассоциаций, никаких мыслей. Это писание невидимыми чернилами. Это песня не только без слов, но и без музыки. Мне рассказывали, что во время праздничных демонстраций в одном провинциальном городе с трибуны кричали в мегафон лозунг, утвержденный местным начальством: «Долой врагов капитала! Ура, товарищи!» И демонстранты, проходя мимо, дружно отвечали «ура!». Четыре года лозунг был в списке, лежащем перед диктором, четыре года его кричали с трибуны, сколько тысяч человек ответствовали «ура!», пока кто-то один не вник в смысл произносимых слов: «Долой! Врагов! Капитала!» — стало быть, долой нас самих, так как мы и есть враги капитала. Увы, штампы никогда не воспринимаются умом, они всего лишь внешний знак, рассчитанный на стереотипную реакцию.
Подводя итог разговору о языке, надо бы пропеть гимн жестокой требовательности журналиста к слову, к тем «семи нотам», из которых он слагает свое произведение. Как мы ухитряемся из такого, казалось бы, ничтожного по объему источника извлекать целые водопады слов — «ему непостижимо», как любил говорить один известный фотокорреспондент, мой добрый товарищ. Нет, надо решительно сузить отверстие, через которое мы выливаем слова на бумагу, надо учиться их цедить, чтобы каждое слово было «взвешенным».
«Искусство писать хорошо, — цитирую запись из дневника Л. Н. Толстого, — для человека чувствительного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно писать».
Диалог. Кто возразит против того, что специфика газетной полосы создает для журналистов дополнительные трудности в сравнении с беллетристами? В самом деле: на относительно малом пространстве им нужно добиваться максимальной убедительности. Сама жизнь заставляет «густо писать», не зря многие ведущие журналисты занимаются тренажем — сочиняют стихи, отнюдь не предназначенные для публикации, а всего лишь приучающие к экономии слов. Кстати сказать, из весьма посредственных поэтов (тем более из хороших!) довольно часто получаются сносные публицисты.
Но вернемся к «чистым» газетчикам. К сожалению, достоверно и убедительно изложив ситуацию, они иногда разрушают все, что создали, каким-нибудь одним-единственным диалогом. Очень обидно!
Увы, не живые мы пишем диалоги. Сконструированные искусственно. Построенные на «лобовом» принципе, на котором их в жизни никогда не услышишь. «Который час?» — спрашиваем мы героя, и герой отвечает нам: «Половина второго». Две строки в газете. Отдать больше места под диалог вроде бы жалко. Но если максимально приблизить его к истинно разговорному, если уйти от вынужденного лаконизма, надо бы написать так:
— Который час? — спросил я Имярек.
— Вы разве торопитесь? — сказал он.
— Да нет, — смутился я, — всего лишь проголодался.
— Половина второго.
Четыре строки, но — правда. Читатель верит, что был именно этот разговор, что автор смутился, а герой едва не обиделся. По-моему, это чрезвычайно важно для нас, поэтому, работая над диалогом, мы не должны забывать: не только смысл произносимых слов рождает у читателя ощущение достоверности происходящего, но и психология говорящих, их настроение, их, если угодно, физическая возможность произносить те или иные фразы. Иногда мы позволяем себе ли, нашим ли собеседникам говорить без перебивки целые монологи, совершенно не учитывая того, приятные или неприятные слова звучат в нашем или чужом исполнении, по характеру ли они нам и нашим собеседникам. А ну как наш герой вспыльчив и невыдержан, и мы об этом уже сказали читателю, и вдруг заставляем вспыльчивого героя спокойно выслушивать чью-то длиннющую тираду, будто он каменный сфинкс, тем самым противореча собственным словам, характеризующим его образ.
Да, очень жаль тратить газетную площадь на «живой» диалог, но лучше, с моей точки зрения, тогда совсем за него не браться. Приведу несколько примеров. Вот диалог, взятый из одного очерка, опубликованного в «Комсомольской правде» и принадлежащего перу весьма опытного журналиста:
«Она жила в Минске, училась на первом курсе пединститута, а тут — призыв на целину. «Перехожу на заочное. И — еду! Решение окончательное, отмене не подлежит». Дом уже казался далеким прошлым. А впереди — «цветные мечты», Катя излагала Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воронежа, свесившему голову с верхних нар:
— Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озеро в центре… А вокруг поля. Все пшеница, пшеница… Желтая. И разрезана она на квадраты лесными полосами.
Мурашов хотел сказать: «Картина с плаката». Но не решился обидеть соседку и согласился:
— Будет, конечно, город.
— И будет там школа с большими окнами. Я закончу институт и начну учить в ней детей.
— Так пацанов-то нету, — усмехнулся Мурашов.
— Сейчас нет, но со временем будут.
Она так и уснула, девчушка в брючках и пестреньких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет…»
Диалог этот, возможно, необходимый, его служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как искусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? А если на «нарах», то где? Они, наверное, шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? И сам факт этот может что-то добавить к беседе, как-то окрасить ее задушевностью, доверительностью, но где все это? Почему никто из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов «про себя» думает, что представления девушки — «картина с плаката», почему стесняется сказать это вслух? Не потому ли, что его реплика обязана потянуть за собой то ли согласие собеседницы, то ли возражение и на них нужно место в газете, а места — нет? Зато автор очерка, прекрасно ощущая картинность и плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова «про себя» дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил банальность, — однако дальше этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, скорее, в технологии его работы. Если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги обычно теряют достоверность в сравнении с «натуральными».