За что немощные и больные инвалиды войны вызывают такое раздражение и озлобление, когда, выстаивая в душных очередях за насущным, робко и стеснительно показывают свои ветеранские удостоверения, а в ответ нередко слышат: «Как вы все надоели!»?
Хочется крикнуть: почему же вы плачете, когда смотрите фильмы и спектакли о таких, как я, – Ваньке-взводном, на ветру одуванчике, в пыли окопов и минных предполий, – и так жестоки и равнодушны, когда оказываетесь рядом с ними?
Почему не позвоните в дверь одинокому ветерану, живущему с вами на одной площадке?
Почему равнодушно проходите мимо, стыдливо опустив глаза, когда видите, что они роются в мусорных баках?
Люди изношенного прошлого… многократно обманутые лишние люди…
Миллионы моих собратьев и соотечественников в результате чудовищных экспериментов, спиваясь, медленно умирают в нищете, безвестности и бесправии в вымороченных сёлах и деревнях, брошенных и забытых городах, где некогда бурлила жизнь. Они так до последнего и не избавились от привитого им «ложного патриотизма, не стонали, не проклинали страну и судьбу, молча, терпеливо, из последних сил доживая с убеждением: «Одолели голод, холод, разруху, и это переживём, лишь бы не было войны…»
Неужели эти люди не выстрадали и не заслужили лучшей жизни? И в душу холодной змеёй невольно вползает сомнение: не зря ли тогда были принесённые ими жертвы?
Анализируя жизнь, которая мне досталась, уносясь мыслями от современной всепроникающей пошлости в столь милое прошлое, ясное, далёкое и невозвратимое, ужасаюсь, и порой подсознательно возникает и ворошится такая неуверенность, что подчас даже спрашиваю себя: не преувеличиваю ли я? Да было ли именно так? Уж не приснилось ли мне всё это?
И отвечаю: да, было… было… и прошло, оттого так тихо и светло в душе, когда былое возвращается в снах – повторяющихся, отчётливых, последовательных, мучительных…
…Мы летим, мы несёмся, как дьяволы, как смертники-самоубийцы, мы летим в бесконечность…
Мы с бешеной скоростью на мотоциклах мчимся по Берлинской автостраде. Убегают назад бетонные плиты, трассы, разделённые желобками температурных швов.
Мы мчимся, упоённые быстрой ездой. Тугой упругий ветер жмёт на лицо, шуршит в ушах. Солнце тусклым огненным шаром низко катится над самым горизонтом, озаряя слабым мертвенным жёлтым светом зыбкую окрестность.
Мы несёмся почти впритирку. Володька с прямой высокой горделивой посадкой летит впереди всех, Мишута – на полколеса сзади и справа от Володьки – мчится свободно, развалисто держа своё стройное тело на мотоцикле, я на своём «мустанге» – чуть поотстав от Володьки и Мишуты.
Я вижу невозмутимую широкую добрую улыбку Мишуты, означающую: «Мы вместе! Аллес нормалес!» У него сзади на багажнике неясно вырисовывается чьё-то очертание, и я с удивлением узнаю в нём Полину, она машет мне платочком. Но как она здесь оказалась, если ни Мишута, ни Володька о ней ничего не знали?
А за спиной у Володьки на заднем сиденье я отчётливо вижу красивую, с великолепной фигурой женщину, обнявшую его за талию, которой Володька улыбается своей необыкновенной улыбкой и что-то говорит. Она оборачивает ко мне лицо в тёмных очках, и я с ужасом узнаю в ней Аделину.
При виде её я дико кричу: «Атанда!!! Берегись, Володька!!! Атанда!!!», чтобы предупредить его, что Аделина вовсе не королевская женщина, а обыкновенная заурядная дрянь, сучка, профура, способная в любую минуту предать его, как вероломно предала тогда, в последние дни июня сорок пятого, уехав, сбежав воровски в Вену, в Южную группу войск с молодым тридцатилетним подполковником, командиром авиационного полка.
Я врубаю четвёртую скорость, весь подаюсь вперёд, но догнать их не могу. «Мустанг» трясётся в какой-то нервной горячке, руль пропал, мотоцикл кренится на сторону, я догадываюсь – отвалилось колесо, и если я не смогу подрулить к обочине, меня перевернёт и бросит в кювет.
Я неистово кричу, но они, ни разу не обернувшись, будто не слыша, постепенно ускользают от меня за линию горизонта. И ни шума мотора, ни одного звука…
Они уходят от меня, молоденькие, как молоденькие лейтенанты, у которых всё ещё впереди. Мальчишки! Щенки желторотые!
Я остаюсь один, совершенно один на обочине… От отчаяния и досады я вновь и вновь кричу им вслед и просыпаюсь от собственного крика…
Этот сон с некоторыми незначительными вариациями я вижу уже пятое десятилетие. Постепенно отхожу ото сна и возвращаюсь в действительность, с горечью и болью сознавая, что я страшно одинок в этом огромном, странном и непостижимом мире, где все мы временные, преходящие, бессмысленно суетные люди…
И я снова в бою, и как тогда, в далёкой юности, монетка вращается на ребре, и до последней секунды неизвестно, как она ляжет и что тебе выпадет: орёл или решка?..
Время моё прошло… Годы мои на исходе… Жизнь моя на исходе…
Я устал от мучительных, томительных, изнуряющих ночных встреч с войной и юностью. Я устал от действительности, от нескончаемой суеты существования, беспросветной пошлости и демагогии, унижающего бытия, от одиночества и различных нарастающих недомоганий, чертовски устал от самого себя, устарело-нелепого и никому в этом мире не нужного.
Оглядываясь на прожитую жизнь, я с грустью понимаю, что самыми светлыми в моей жизни оказались те далёкие весенние дни сорок пятого года.
Может, потому, что годы войны пришлись на юность, лучшую пору в жизни мальчишек моего поколения, когда мы были молоды, девственно чисты, здоровы и верили, что так будет вечно, и цветы ещё одуряюще пахли цветами, а не химическими удобрениями всепроникающей современной цивилизации?
Может, потому, что война с её ежеминутным дразнящим ощущением опасности, со скупыми радостями фронтовой дружбы, с жизнью, полной физического действия, более всего сблизила людей, и каждый не только ощущал, но и был частицей своего Отечества?
Может, потому, что на войне, теряя друзей и близких, мы впервые ощутили боль невозвратимости и осознали в полной мере ценность каждой человеческой жизни?
Может, потому, что это был поистине звёздный час, когда с таким трудом завоёванный мир лежал у наших ног, суля впереди долгую жизнь, любовь к женщине и счастье бытия?
Может, потому, что в то короткое время, как ни в какое последующее, ценились честь, отвага, мужество, совесть, человеческое достоинство и дружба?
Может, потому, что каждый из нас, фаворитов судьбы, казалось, персонально держал бога за бороду, и хотя на маршальские звёзды мы из деликатности не замахивались, однако полковничьи и генеральские нам в недалёком будущем представлялись разумеющейся реальностью, поэтому в снах оба – Володька и Мишута, молоденькие лейтенанты, без единой морщинки, ибо время не властно над ушедшими за горизонт – навсегда стоят рядом со мной, и ничего с этим не поделаешь!
Но в памяти эти события возникают совместно: рядом с пьянящим, весёлым, безумным маем следует июнь, и я вижу, как все мы, сильные, безупречные не только в анкетах, но и в жизни, благополучные, без каких-либо угрызений совести, не преступив закона, не раздумывая, загнали в петлю своего обездоленного соотечественника и собрата – Павлика Зайкова.
С годами, казалось, вроде должно было бы забыться, ан нет! С годами ничего не забылось, я вижу их во снах – подполковника Полозова, Астапыча, мерзавца майора Гаврилова, себя (какой же правильной благополучной обезьяной, какой бездумной скотиной был я тогда!), Павлика, читающего нараспев стихи Есенина, и Эльзу Треншель, беременную, идущую вперёд с большим животом, и просыпаюсь в испарине, осознавая: «Это я, я это сделал!»
И до последнего часа будет стучать в моё сердце запоздалое раскаяние: «Моя вина! Моя вина!!! Моя огромная вина!!!»
Публикация Раисы ГЛУШКО
Толпа метавшихся метафор
Литература / Литература / РВАНОЕ ВРЕМЯ
Мнацаканян Сергей
Фото: Александр КАРЗАНОВ
Теги: литература , литературоведение , эссе , Антокольский
Несколько штрихов к портрету Павла Антокольского
С Павлом Григорьевичем Антокольским я подружился, когда мне было чуть за тридцать, а ему семьдесят четыре года. Конечно, когда я говорю о дружеских отношениях, я делаю это с поправкой на разницу в возрасте. Он чувствовал себя, как и положено истинному поэту, молодым, несмотря на возраст и горечь житейского опыта, а я никогда не забывал, что он реальный классик современной литературы семидесятых. Может быть, классик второго ряда, но первого ряда в те годы в советской поэзии уже не оставалось... Впрочем, сегодня нет даже третьего ряда. Сам Павел Антокольский пришёл в эту современную литературу как бы из прошлого века, с досоветским образованием и досоветской мерой вещей, он сразу вошёл в круг великих имён, ему посвящали стихи русские гении двадцатых годов