Вообще, нужно заметить, что Тургенев был гораздо дальше от Пушкина, чем это принято думать. И это прежде всего видно из их отношений к женщинам и любви.
У нас упрочилось мнение, что тургеневские идеальные женщины (Наталья, Елена, Лиза, Марианна) созданы по образу и подобию Татьяны. Но это ошибка. Критиков обмануло внешнее сходство. У Пушкина Татьяна является весталкой, приставленной охранять священный огонь высокой нравственности, но исключительно потому, что по мнению поэта, такое занятие не к лицу мужчинам. Мужчина ищет иной жизни. Самозванец мечтает о ней: в часы отдыха и досуга ему нужен домашний очаг, и он хочет быть уверенным, что дома его права никто не нарушит. Оттого-то Пушкин и заставляет Татьяну произнести знаменитые слова: — Я другому отдана и буду век ему верна.
У Тургенева же женщина является вдохновительницей, руководительницей и даже судьей над мужчиной. Разница слишком очевидна. Образование Тургенева, вопреки его собственному мнению, лишило его свободы и потому, отчасти, оригинальности. В Европе было достаточно людей, живших настоящим днем и хлопотавших о культуре. Задача русских писателей, если они хотят привнести от себя нечто новое и значительное, сводилась прежде всего к тому, чтобы напомнить Западу кой-что из давно забытой им молодости. Если бы Тургенев, вместо того, чтобы склониться перед европейским образованием, осмелился быть самим собой, его учителя, наверное, были бы ему много благодарнее. Теперь прошлое восстанавливается по сухим, часто недостоверным и ложно понимаемым документам. Тургенев же мог быть живым свидетелем отдаленных времен. Но он не доверял себе, он судил о себе с точки зрения якобы "вечной, неизменной, стоящей вне человека истины", которую вычитал в новейших книгах. Но такой истины у людей пока нет, и так как мы больше всего дорожим "твердой почвой", то свои маленькие соображения, вызванные нуждами минуты, мы называем высокими и торжественными именами.
Обыкновенно думают, что человек — очень любознательное существо, что он готов за новой истиной полезть хоть в жерло вулкана. Это неверно. Правда, от времени до времени появляются такого рода люди, но в виде редкого исключения. Остальные предпочитают держаться подальше от истины и вулканов, точно какой-то таинственный инстинкт властно держит их в пределах обычных заблуждений. Так называемая "теория познания" есть только ясная и отчетливая формулировка бессознательного стремления человека к золотой середине, к положительным знаниям. Не считаться с этим нельзя, это порождено основным свойством нашей природы. Но с другой стороны, в человеке, кроме инстинкта сохранения, инстинкта понятного и не требующего комментариев, живет еще инстинкт разрушения, как неоднократно указывал Достоевский. Иногда они мирно ладят меж собою, пока каждый из них незаметно и тихо исполняет свое назначение. Но в бурные периоды человеческои жизни, в периоды переломов, революций, когда все невидимые, лежащие глубоко на дне нашей души силы внезапно всплывают на поверхность, и обнаруживается непримиримая вражда двух родственных элементов. Инстинкт сохранения зовет человека назад к мирному и ясному прошлому, но голос его уже не имеет привычной власти. Человек, "не понимая" что с ним делается, безумно рвется вперед к неизвестному, до сих пор казавшемуся ему столь страшным. У нас есть чрезвычайно важное и любопытное свидетельство в одном из частных писем Ницше (от 28 мая 1883 г.): Ich will es so schwer haben, wie fur irgendein Mensch es hat: erst unter diesem Drucke gewinne ich das gute Gewissen dafur, etwas zu besitzen, das wenige Menschen haben und gehabt haben: Flugеl— um in Gleichnisse zu reden. [Я хочу, чтобы мне было так тяжело, как никому из людей: лишь под этим давлением я добываю твердую уверенность в том, что обладаю чем-то, что имеют и имели немногие люди — крылья, говоря сравнением.]
У Ницше было достаточно, больше, чем у кого бы то ни было другого, оснований недоверчиво относиться к жизни. Она столько раз его обманывала в самых заветных его ожиданиях. Но еще больше оснований у него было не доверять "разуму". Ведь если жизнь могла обмануть человека, то только потому, что бессильный разум дался в обман. Может быть, он сам этот обман и выдумал, и только из самолюбия! — валит с больной головы на здоровую. Так что в конце концов, выбирая между разумом и жизнью, отдаешь предпочтение последней. Уж не стараешься предусмотреть и предупредить, а ждешь, принимая все непоправимое за должное.
Вероятно поэтому Ницше, видя, как постепенно гибнут все его надежды и упования и поняв, что "прошлого не вернуть", что с каждым днем ему будет все хуже, начинает связывать свои ожидания не с "хорошим", а с "дурным".
Оседлый человек говорит: — как можно жить без уверенности в завтрашнем дне, как можно ночевать без крова! — Но вот случай навсегда выгнал его из дома, и он ночует в лесу. Не спится ему, он боится дикого зверя, злого человека. Все его пугает: крик ночной птицы, даже шорох кустов. Но в конце концов он все же вверится случаю, начнет жить бродягой и даже, может быть, спать по ночам. Культура, дающая или обещающая дать человеку кров и уверенность в завтрашнем дне, обманывает нас. Рано или поздно каждому придется жить под открытым небом и за свой страх и риск бороться со стихиями. И тогда он забудет теорию познания, осторожность, выдержку и, как Ницше, начнет свои ожидания связывать с тем, что возбуждает ужас в образованном человеке.
Мы увидим это и на примере Тургенева. Теперь он заявляет, что "только добрые дела не пропадают", пугливо сторонится женщины-кентавра, восхваляет душевный мир и плоды цивилизации (в "Дыме" устами Потугина). Но придет решительный момент, когда нужно будет вспомнить о ... (?) ... — Тургенев ни одним словом не обмолвится о добрых делах и плодах цивилизации, словно бы он ничего никогда и не слышал о европейском образовании.
9
Восторги творчества! Пустые слова, придуманные людьми, никогда не имевшими случая по личному опыту судить, что такое творчество, добывавшими свое суждение путем умозаключения: если творение доставляет нам такое великое наслаждение, то что же должен был испытать творец. На самом деле творец испытывает одни муки: всякое творчество, если оно не является подражанием готовому образцу, есть творчество из ничего, в лучшем случае — из безобразного, бессмысленного упорного и твердого материала, с трудом поддающегося какой бы то ни было обработке. Каждый раз в голову приходит новая мысль и каждый раз новую мысль, на мгновенье показавшуюся блестящей и многообещающей приходится отбрасывать как бессодержательную и никуда не годную. Творчество — непрерывный переход от одной неудачи к другой.
Общее состояние творящего: неопределенность, неизвестность, неуверенность в завтрашнем дне и, как венец всего, совершенная издерганность и чем серьезнее, значительнее и оригинальнее взятая человеком на себя задача, тем мучительнее его самочувствие. Оттого-то большинство людей, даже гениальных à la longue не выносят творческой работы. Как только им удается приобрести некоторую технику, они начинают повторяться зная, что публика не слишком требовательна и довольно охотно выносит однообразие любимца, даже видит в этом достоинство. Всякий ценитель искусства рад, если ему удастся в новом произведении узнать "манеру" художника, и мало кто догадывается, что приобретение манеры знаменует собой начало конца. Художник это отлично понимает и рад бы отвязаться от своей манеры, которая ему кажется шаблоном. Но это требует слишком большого напряжения сил, новых мук сомнений, неизвестности. Тот, кто однажды пережил "восторги творчества", второй раз добровольно ими не соблазнится. Он предпочитает "работать" по однажды созданному шаблону, уже признанному, лишь бы быть спокойным и твердо уверенным в результатах, благо кроме него одного никто не знает, что он уже больше не творец. Сколько тайн в мире, и как легко уберечь тайну от нескромньих взоров.
Тургенев в этом отношении не избежал общей участи. Он не имел уже охоты и терпения пересматривать однажды приобретенные или принятые на веру убеждения. Он настолько свыкся с ними, что они и в самом деле начинали казаться ему вечными, незыблемыми, вне человека стоящими истинами. В "Дыме" Тургенев специально создает фигуру Потугина, чтобы иметь возможность высказывать свои собственные, тайные и явные мысли. Он нападает и на представителей официальной России и на молодое поколение, выступает до некоторой степени в не идущей к нему роли сатирика. Юмор у Тургенева был несомненный: фигура Шубина, Увара Ивановича, Пантелеймона и т. п. удались ему превосходно. Но сатирик он был более чем посредственный. Он слишком легко и беззаботно побивал Сипягиных, Калломейцевых, разных более или менее важных генералов (в "Дыме"), господ, подобных Клюберу и т.д. Очевидно, с этой стороны он не ждал для себя никакой опасности, и у него не было того толстовского озлобления, которое, заставляя видеть в каждом ближнем опасного и победоносного соперника, удесятеряет степень человеческой проницательности.