“…Не делить, не дробить русскую историю… но соединять” (С. М. Соловьёв).
В старом, уже почти ветхом блокноте 1961 года сохранилась запись о моём сиротливом счастье в апрельские дни: П. Л. Вячеславов переслал мне книгу В. Н. Муромцевой-Буниной “Жизнь Бунина” с дарственной надписью. И вот что значит молодость: как это было (какие дни, как получил телеграмму и проч.) — не записал. А остались заготовки писем. Сперва ответ Павлу Леонидовичу на его вопрос о точном адресе (книга-то редкая, парижская). “Адрес действителен. Телеграф неспособен передать всю мою взволнованность и благодарность. Большое спасибо и Вере Николаевне, и Вам. Виктор Лихоносов”. Смотрю на эти строчки, написанные моей молодой рукой, и спрашиваю: это я?! Это я, студент последнего курса, никому не известный и считавший даже Вячеславова недосягаемой вершиной (живёт в Москве, комментирует собр. соч. Бунина)? Это мне повеяло родственным старозаветным приветом? А почта принесла бандероль с книгой Веры Николаевны, и в какой же день я написал черновичок (в том же блокноте нет числа): “Дорогая Вера Николаевна! Павел Леонидович переслал мне Ваш подарок. Никто не знает, как я был взволнован и счастлив — так всё это случилось неожиданно. Были первые дни тёплого апреля. Я приехал из станицы и, по обыкновению, побежал на почту проверить, нет ли писем…”. Письма Вячеславова я потом давал Ю. Казакову, он долго их держал у себя, обещал вернуть и умер, и где они после ограбления его дачи? Показывал ли я кому-нибудь “Жизнь Бунина”? Едва ли. В ту пору я мечтал о поездке на Орловщину, то есть в места детства Бунина, и в книге тотчас подчеркнул важные строчки: “…ездили туда, где был хутор Бутырки, на месте которого колосилось действительно море хлебов…”. Иван Алексеевич всё же указал место дома, варка, сада… Он с грустным видом долго слушал полевую овсяночку и неожиданно воскликнул: “Да, это не Босфор, не Дамаск, не Италия и даже не Васильевское! Это моё грустное детство в глуши!”. От Ельца Бутырки отстояли в тридцати верстах, и я стал мечтать о Ельце: может, поехать туда на работу? Всё снилась мне первобытная Русь; на Кубани балакают, а там такая родная речь! “Как-то он заехал далеко, незаметно очутился в Кропотовке, родовом лермонтовском имении. Дом был пуст, никто там не жил…”. И туда бы поехать, и это бы увидеть… Но как, когда? на какие шиши? Ещё в Сибирь надо. И за счастье бы почёл, если бы что-то ответил мне Л. Н. Афонин, письмо которому я уже наметил написать (он был директором литературного музея). Как хороша и благодарна неискушённая душа провинциала! Потом она взрослеет, портится. В прошлом году я побывал в Орле и вошёл в музее в отдельную комнату, отданную Бунину, увидел кровать-кушетку, привезённую из парижской квартиры, кушетку, на которой он умер ночью.
13 августа. Внезапно приехала из Пересыпи Настя с детьми. Я их не ждал. Закончились у них деньги, закрыли все двери и уехали.
…Они весёлые, а мне стало грустно и тяжело.
Уехали, и ничто в них не дрогнуло. И никто вроде ни в чём не виноват. Дети маленькие, соображают ещё плохо. Душа их не догадывается, как провожал их двор и как долго держалось в воздухе что-то живое, тёплое и потом увенчалось, исчезло и кончилось.
Вчера, когда я звонил им, мне было легко: там звучали голоса, на верёвке висели полотенца, было кому глядеть на Большую Медведицу над воротами. Теперь там никого. Там сразу оборвались живые голоса и шорохи. Так замолчали под небом уголочки двора! Для кого падают на землю яблоки, зачем так вольно и радостно пробежит по крыльцу мышка? Опять нету никого на улице Чапаева, 3.
Но кажется: вместе с окошками, дверями, заборчиками, тропинками в саду грустит там душа моей матушки. Грустит, не покидает узенькие нажитые просторы.
2005
16 августа. Приезжал священник, был недавно в Тамани; там же гостит учёный у моих друзей. Один я торчу в душном городе. Позвонил в Воронеж писателям, просил помочь — выяснить легкую дорогу на Бутурлиновку из самого Воронежа или от станций Россошь, Лиски. Но мне уже тяжело ночевать на скамейке, ждать подолгу автобуса. Ю. Гончаров сказал, что деревня Елизаветовка теперь большая, а Бутурлиновка стала городом. Мать всегда называла свою деревню Елизаветовкой, а я забыл и переименовал в Елизаветино. Ехать до Россоши или Лисок? Лучше всего, наверное, пристать к Воронежу и оттуда три-четыре часа продвигаться до Бутурлиновки. Ещё лет десять назад я не задумывался бы: как, чего? Поздно хватился искать родовое гнездо…
17 августа. В кои-то веки позвонил в Петрозаводск Марусе Лихоносовой. Ей уже за восемьдесят. Стал спрашивать у неё, в каком краю Елизаветовки искать дальнюю родню, позднее племя Лихоносовых. Умерла Маруся Авраменко, у неё сын Николай, шофер, живёт в её доме, жена учительница. И опять подумал: на сколько десятилетий я опоздал! Сколько родни уже нет на земле! В 65-м году, когда приезжал на Озёрную, мать рассказывала про тех, кто ещё коротал век в Елизаветовке. И как же угораздило меня на обратной дороге не сойти с поезда в Воронеже и взять билет в Бутурлиновку — до нашей деревни, кажется, двенадцать вёрст…
3 октября. (В хуторе). Старик, родом из Курской губернии, рассказывает тихо, с оглядкой: “В колхозе была неурядица с прополкой свёклы. Устроили собрание. “Надо, товарищи, налечь на своих жёнок, чтоб справиться с задачей”. Бедняк один сидит, герой гражданской войны, с перебитым бедром, выкрикивает: “А ты, секретарь, скажи, как ты думаешь налягать на свою жинку”. Раскулачили. Пришили ему брата-офицера и раскулачили”.
8 ноября. Увидел много фотографий, письма матери — вечный укор детям всех матерей: “Милый Ваничка, я не знаю как тебе не стыдно так до сих пор не писать ты как уехал в Полтаву не написал ни одной строчки хоть бы насчёт своего здоровья…”.
Возле фотографии Вари Пащенко задержалась беловолосая, в очках, пытливо, словно соперницу, изучала первую жену Бунина — и как-то презрительно отошла дальше. Книжечка Л. Н. Афонина лежала под стеклом, самого его уже не было на свете. Где-то за стенками в городе был “длинный серый дом” в саду (был ли?) c редакцией “Орловского вестника”, куда Бунин робко пришёл и познакомился с Ликой, будущей героиней романа “Жизнь Арсеньева”. Но я не увижу этого дома, не успею. А ещё что я не увижу? “Там он снял номер в гостинице близ вокзала на Московской улице…”. С вокзала я буду уезжать, но почему растеряю чувство, забуду поискать следы т о й улицы и гостиницы? Только в одиночестве ощущаешь полноту бытия и слышишь воскресшие звуки своей жизни. И много лет прошло. Что-то засохло, обвыклось. В двадцать-то пять лет я, начинающий, никому не нужный учитель, ходил бы тут очарованным странником, душа бы плакала моя о самом себе, маленьком, неталантливом, неустроенном. И был бы один-одинёшенек. Мечтал бы о какой-то волшебной встрече с женщиной, без конца перелистывал странички “Лики”, что-то записывал, горюя, что писать тонко и изящно (будто серебрится ручей) не могу. И вот приехал сорок лет спустя. В суете писательского съезда некогда настроиться на чуткий мелодичный лад. Но всё-таки помню, где нахожусь, и ловлю мгновение, чтобы спуститься по старой “главной улице” к Орлику, там где-то ютилось когда-то “дворянское гнездо”. Ещё светлым вечером, после ужина, стоял я у гостиницы, держал в руках дорожный блокнот, в который мне только что переписала своё стихотворение поэтесса из Сыктывкара Надежда Мирошниченко.
Была я в этой местности нездешней,
Но за чредой разрушенных садов
Мне показал таинственный орешник
Коричневые мордочки плодов.
И плакал детский голос электрички
Так тонко, что подумалось: не плачь!
И девочка, две школьные косички,
Как мячик под дождём, летела вскачь.
На родине, в любой её долине,
В любой нечужедальней стороне
Всё хорошо: от горестной полыни
И до цветка герани на окне.
Откуда взялся ты в конце аллеи,
Такой чужой и нужный в этот час?!
Я и сейчас, пожалуй, не жалею,
Что случай свёл на той аллее нас.
И думалось: любое время любо,
И духота, и радуга, и дождь.
Но непослушные мечтали губы:
Ты не забыла. Ты ещё придёшь.
На родине… Но всё-таки… Но всё же…
Я обернулась, память бередя.
Лишь девочка неслась по бездорожью
В счастливых струях летнего дождя.
И Надя приписала: “Да здравствуют русские классики”.
Тургенев, Лесков, Бунин как-то таинственно опекали наш сиротский съезд, все русские были словно в изгнании на своей земле, в Москве уже не отводили нам места, как прежде, и мы приткнулись на три дня в старинном городе (благодаря губернатору Строеву). Город был чистый, ухоженный, широкий, и “главная улица”, по которой я пошёл вниз через сто лет, не была голой (как написано в романе у Бунина). Но сперва я долго стоял с блокнотом у гостиницы и чего-то ждал, колебался: идти, не идти, далеко ли это? Друг мой любезный, сибирский, уехал петь и рассказывать со сцены в Мценск. Вдруг меня позвал женский голос по имени и отчеству. Ко мне с игривым поклоном подошла та беленькая хорошенькая поэтесса, которую я заметил в музее за рассматриванием фотографий на стене. Я ошибся: она не была поэтессой, а приехала с нами в одном поезде в каком-то таинственном союзе.