Арест отца был одним из многих в череде гонений ученых. Началось это еще раньше. В 1929 году в Московском университете студенты-рабфаковцы выразили недовольство некоторыми профессорами, читавшими, как им казалось, заумные лекции. Эти студенты были так плохо подготовлены, что просто многого не понимали и сделали нормальный для тех лет вывод: лекции им читают вредители. Среди них оказался замечательный человек Сергей Сергеевич Четвериков, генетик, профессор с поразительными достижениями в науке. Разгоряченное собрание упрекало его в разных политических грехах. И вдруг встает мальчик, студент Володя, и обращается к народу: «Да что вы делаете! Это же гордость страны...» Несложно догадаться, что этого Володю выгнали из университета тут же и навсегда! Фамилия этого Володи — Эфроимсон. Владимир Павлович стал потом известным советским генетиком. Но в 1933 году он оказался в одном вагоне для заключенных вместе с моим отцом. После Владимир Павлович рассказывал, что никогда — ни до, ни после — он не видел в одном месте такой концентрации интеллекта. В вагонзаках собрали специалистов самых разных — там были физики, лингвисты, историки, специалисты по Вавилону, знатоки икон. И весь этап они читали друг другу лекции, везли их долго — как оказалось, на Алтай. Мой отец строил Чуйский тракт в районе Бийска.
Отца забрали в 39 лет вполне здоровым человеком. Через несколько месяцев каторги он стал полным инвалидом. Через три года палача Ягоду заменил палач Ежов. Под это дело часть заключенных, отбывших свой срок, отпустили. Отца как безнадежно больного выпустили с запретом селиться в Москве. Он нашел пристанище в Калуге. Мы решили перебраться к нему. Одно из моих последних воспоминаний о московской квартире — сосед дядя Гриша. Он был каким-то милицейским начальником. Красавец: белый шлем, отменный мундир. Очень приветливый, и семья у него была симпатичная. Помню, когда отец вернулся домой с каторги, дядя Гриша его не выдал, хотя это было опасно. Но незадолго до нашего отъезда с ним словно что-то произошло. Он стал нервный, грубый. Сидел вечерами на кухне и заряжал маленькие патроны для револьвера — много-много… А я был любознательным, из своей любимой книжки «Сто тысяч почему» уже знал, что, когда загорается порох, он мощным давлением выталкивает пулю. А тут на кухне прямо этот опыт вживую. И я попросил дядю Гришу показать мне это. Он неохотно показал, вынул пулю, насыпал на блюдечко порох и поджег его. А потом сказал: «Вот так это все и происходит». Только спустя какое-то время я понял, для чего дядя Гриша каждый день заряжал обоймы. Я понял, почему он такой нервный. Он занимался ночными расстрелами. Его жена почти сошла с ума. Да и сам дядя Гриша сдвинулся и был списан как неработоспособный человек.
Мы обменяли нашу одну комнату на три комнаты в бревенчатом доме в Калуге. Отец полулегально подрабатывал в Москве на заочном отделении института иностранных языков на Кузнецком Мосту. Руководила им сестра бывшего начальника ОГПУ Менжинского. Эта женщина была свободна в выборе преподавателей и собрала себе компанию из людей, владеющих самыми разными языками.
В 1937 году в нашей семье родился четвертый ребенок — мой младший брат Яков. Мать завернула его в конвертик и дала мне вместе с запиской, в которой было расписание, когда и чем кормить. Так я стал воспитателем детей. А мама работала в Москве — в медико-генетическом институте. Руководил им Соломон Григорьевич Левит. Он отличался массой достоинств, был ярым большевиком. Правда, от репрессий это его не спасло, властям не нравилась самостоятельность его суждений. Его расстреляли в том же 37-м. Расстрел Левита фактически означал закрытие института. Мать переквалифицировалась в школьного учителя русского языка и литературы. Отцу тем временем становилось все хуже. В нашем промерзшем доме, протопить который было невозможно, он лежал, укутанный чем только можно. Спасти его мы не смогли.
Еды в городе практически не было. Помню, только-только был заключен пакт Молотова — Риббентропа. По достигнутым договоренностям в Германию из СССР шли эшелоны с зерном, нефтью, салом. Мы кормили будущего врага. В то же время в Калуге, через которую шли эти эшелоны, хлеб считался высочайшим благом. Я гордился тем, что был его добытчиком. А что такое добытчик? Это значит: с ночи встать в очередь, чтобы утром купить хлеб. Если занять очередь позже, уже не достанется. Ходили люди и пересчитывали очередь, рисуя на руке химическим карандашом номер. Наступало утро, открывали магазин, и начиналась бешеная давка, в которой выкидывали любого человека, но только не детей. Однажды я принес хлеб, который внутри был с солью и льдом. С жадностью мы с братьями съели его, у меня и у младшего Якова началась кровавая дизентерия. Мать на руках отнесла нас в больницу, ходить мы уже не могли. В 39-м году еще не было антибиотиков, нас лечили сульфатом натрия. Это было не лечение, а ужас! Почему мы не умерли, никто не знает. Наверное, калужский период в жизни нашей семьи был самый страшный...
Выздоровев, я пошел в школу, где незадолго до этого был учителем физики Циолковский. Одно из самых сильных впечатлений моего детства — приборы и аппараты, созданные руками Циолковского для школьного физического кабинета.
— Как для вас началась война?
— Для нас со старшим братом с большим трудом достали две путевки на июль в пионерский лагерь. Он был у деревни Сенькино вниз по Оке, под Серпуховом. Это был поразительный лагерь, располагавшийся в старом господском доме. Но самое удивительное, что там кормили три раза в день. Это было незабываемо. Помню, нам играл на аккордеоне слепой человек, весь в оспинах. Мы пели песни, а над нами летали черные самолеты. Мы им кричали «ура», а потом вдруг кто-то объяснил: это же немцы. В середине июля пришел приказ: немедленно всех детей развезти по домам. А вот покидать Калугу без документов, разрешающих эвакуацию, запрещалось, хотя к тому времени беженцы с запада уже шли сплошным потоком. Мать побежала в горисполком и застала там такую картину. За столом председателя сидел раненый лейтенант и в телефонную трубку отдавал какие-то команды. Он увидел мать, а вид у нее был характерный, не оставляющий сомнений в принадлежности к определенной национальности, и спросил: «Зачем вы остались? Вы же здесь погибнете!» Он объяснил ей, что на вокзале стоит последний эшелон с семьями командиров Красной армии, который будет пробиваться через фронт, поскольку фашисты уже перерезали дорогу в районе Алексина. «Больше у вас выхода нет, погибнете», — сказал он. Так бы и было. Потом мы узнали, что всех оставшихся в городе евреев собрали в одну церковь и взорвали.
Мы прибежали на вокзал, где стоял эшелон. Это были пульмановские вагоны. Каждый рассчитан примерно на то, чтобы в него загрузились две семьи с мебелью, со всем имуществом. Двери были заперты, и никто никого внутрь не пускал. Состав не отправлялся по двум причинам: не было машиниста и немцы перерезали путь. И тогда друг нашей семьи учительница Агафья Дмитриевна Карева сделала вещь, которую можно объяснить только верой людей в Бога. Она в щель одного из вагонов обратилась к людям с проповедью, мол, побойтесь Бога, как можно?! Она крестилась и плакала, умоляла, и дверь приоткрыли. Через некоторое время я увидел, как по перрону раненый летчик с револьвером в руке тащил за шиворот к паровозу машиниста. В общем, мы поехали. Во время налетов все выскакивали из вагонов и прятались от бомбежки. До Тулы добирались около двух суток. Соседи по вагону ничем с нами не делились, а есть хотелось очень. Две недели мы ехали без всякого снабжения. У нас был с собой только кусок колотого сахара и немного манной крупы. А мимо нас с запада на восток шли эшелоны с продовольствием. На одной из станций стояли вагоны с зерном и рисом, которые охранял красноармеец с винтовкой. Помню, я принес матери котелок украденного из вагона зерна, красноармеец сделал вид, что не заметил. Мать меня уже не упрекала...
Во время этого переезда мы потеряли младшего брата, который умер от голода. В это же время в Москве умерла моя сестра. Нас осталось трое детей из пяти. На время мы осели в Оренбургской области.
— И все же ваша семья смогла вернуться в Москву во время войны...
— Чтобы уехать в Москву в военное время, нужен был особый вызов. Старший брат Эммануил получил такой вызов, поступив в МГУ. Он в 15 лет сдал экзамены и был зачислен на мехмат. Летом 44-го брат заболел менингитом в тяжелой форме. Было ясно, что он должен умереть. Его уже из палаты вынесли в коридор умирать, а он вопреки всему выжил. Мать, вызванная к нему, после этого случая осталась в Подмосковье, устроившись завучем в детдом, и вызвала к себе меня и Якова.
— Ведь вы тоже, как и брат, поступали в МГУ?
— В то время, а это был 46-й год, поступать в университет можно было с 17 лет. Мне 16. Чтобы сдавать экзамены в этом возрасте, требовалось разрешение от Министерства просвещения. Замминистра профессор Фигуровский разрешил, но при этом сказал: «Недоберешь баллы — ко мне не приходи». Экзамены я сдал благодаря своему энтузиазму и моим учителям. Тогда в МГУ поступали фронтовики, и для них не было ограничений. Они могли поступить со всеми тройками. А для школьников из 25 баллов надо было набрать все 25. Я получил все пятерки и одну четверку за сочинение, написав в слове «юность» две «н». Это значило, что я не поступаю. Но меня приняли — 31 августа брат увидел меня в списках. Прямо ранним утром 1 сентября надо было найти какую-то приличную одежду, и мать попросила у знакомого старого фронтовика стеганку. Замечательна эта стеганка была, с медными пуговицами, которые следовало мелом начищать.