котором была фотография Шармейн. Как-то раз я рассматривала ее, и мама сказала что-то про «отца Шармейн».
– Я думала, что папа и есть отец Шармейн, – сказала я.
– Нет, ее отцом был парень из Глазго. Индиец или пакистанец, если верить твоему папе. Вот почему кожа у Шармейн была смуглая, видишь?
Я никогда раньше не думала об этом, но когда я снова взглянула на фотографию, то увидела, что именно мама имеет в виду, когда говорит о цвете кожи.
– Мы когда-нибудь увидим Шармейн снова? – спросила я маму.
– Вряд ли. Твой папа не получал никаких вестей от ее матери в последнее время. Говорит, что она может быть в Глазго, но насколько мы знаем, она в Томбукту.
С годами папа по своему настроению разными подробностями украшал историю о том, где Рена и что с ней происходит. Он говорил, что слышал от кого-то, будто она работала проституткой или стала наркоманкой. Он рассказывал, что не сможет вернуться в Шотландию и выяснить, что к чему на самом деле, потому что она знает неких людей, которые могут убить его из-за нее. Иногда он отказывался от этой легенды и говорил, что понятия не имеет, где Рена. Хотя он говорил о ней в настоящем времени, он очень четко давал понять, что она, как и Шармейн, для него в прошлом. Это семья, которую он потерял. И это, должно быть, тяжело воспринимала Энн-Мари, потому что своими словами он показывал ей: она и не часть той потерянной семьи, и не часть новой, которую он создал уже с мамой.
Кроме жильцов, которых скрывали от нас, в те времена к нам домой заходили и другие люди. Одним из них был мамин отец, Билл Леттс. Я была маленькой и еще не знала, каким ужасным, жестоким и контролирующим отцом он оказался для взрослеющей мамы, как он пытался сделать все возможное, чтобы разрушить их отношения с папой, которого возненавидел с самой первой встречи. Если бы я об этом знала уже тогда, то мне показалось бы очень странным, что он вообще появляется у нас дома; и еще более странным было поведение папы, который, казалось, рад его довольно регулярным визитам. Они оба производили впечатление, что поддерживают взаимную дружбу, и, хотя я никогда не видела ничего похожего на привязанность между Биллом и мамой, она тоже не особо возражала против присутствия своего отца у нас дома.
Билл не проявлял никакого интереса к нам, детям. Не помню ни единого случая, когда бы он повел себя, как дедушка по отношению к своим внукам. Когда он говорил с нами, у него не проскальзывало ни улыбки, ни шутки, ни любого другого проявления теплоты. Как и у папы, у Билла на уме были свои дела, и когда он приходил в гости, они оба обычно проводили время вдвоем в той части дома, куда нам было нельзя заходить.
Когда я вспоминаю детство, на ум приходит одно хорошее событие – моя дружба с Хезер. В те годы, когда нас вместе запирали в подвале по ночам, и мы болтали, играли, фантазировали о том, что творится в остальной части дома – и когда мы страдали от маминых побоев, утешая друг друга, – связь между нами навсегда осталась очень крепкой. По тем же причинам в том раннем возрасте мы были очень близки и со Стивом и часто играли втроем. Но когда он подрос, мама стала поручать ему другую работу, у него появились свои интересы – и он был, пусть и немного, но все-таки близок с отцом, чего точно нельзя было сказать про нас.
Хоть наше детство было мало похоже на обычное, мы все-таки веселились. У нас с Хезер были мальчишеские увлечения. Куклы и другие девчачьи штучки нас мало интересовали. Игрушек было очень мало, поэтому мы придумывали свои игры. В подвале мы играли так: бросали подушки на пол, и нужно было прыгать с одной подушки на другую, представляя, что внизу не пол, а море с акулами или крокодилами, которые нас съедят. Сейчас мне странно и боязно вспоминать об этой игре – потому что я знаю, что под этим полом и впрямь таились кошмары.
Мама с малых лет учила нас вязать крючком, и мы любили делать детские одеяльца. Еще мы играли в ниточку с помощью цветных ниток, а еще часто просто сидели вместе и рисовали. В редких случаях, когда мы проникали в те части дома, куда нам запрещено было ходить, мы с радостью съезжали вниз по перилам или играли в прятки – а иногда устраивали потайные местечки в старых каминах и высматривали птиц. Когда мамы не было рядом, мы прокрадывались на кухню и баловались с разными продуктами. Хезер любила делать масло. Она тайком брала молоко из холодильника, наливала его в банку из-под варенья, добавляла соль и трясла банку во все стороны, пока молоко не взбивалось в твердую массу.
Иногда, когда мама хотела отвадить нас от себя подальше, она запирала нас в саду. Мы это любили – почти так же, как и парк, где нам время от времени разрешалось играть, когда мы уже подросли. В саду были качели и лесенка для залезания, а также старый велосипед с ободами без шин, на котором мы то и дело катались по кругу. Мы делали духи из цветов или лепестков розы, кладя их в воду и закрывая в бутылке. Иногда мы выкапывали в саду красную глину и делали горшочки, чашки, миски и тарелки, оставляя их сохнуть на солнце. Вся проблема с этими воспоминаниями для меня состоит в том, что сейчас они значат уже нечто другое. Эту глину мы брали из той же земли, где находились могилы неизвестных нам людей, похороненных под нашими ногами.
Когда Хезер, Стив и я подросли, то стали смелее. Иногда мы перелезали через ограду сада, который был за нашим домом, и играли с псом Стаффи, который там жил. А еще мы залезали на стену церкви адвентистов седьмого дня, чтобы