Они еще что-то — зло, резко — говорили друг другу, слова заглушались шумом двигателей, а во мне словно бы застряло вот это: «Срубили, а кто посадит?» В душе пока горячо держались видения беспредельной оренбургской степи, по которой в те дни ездил, и живо представлялось мне, как в величавом одиночестве высился посреди золотых разливов хлебов тот самый дуб... Сколько силы понадобилось ему, чтобы укорениться тут, вдали от человеческого жилья, на суровой земле, выжигаемой жестокими морозами, страдающей от безводья и суховеев! Здесь вообще — исключая прибрежье Урала, те районы, где река несет свои воды, — деревья приживаются плохо, лесов крайне мало: лишь четыре процента всей территории Оренбуржья занято ими.
И какова же истинная цена редкостному дубу, что наперекор стихии утвердился на голом степном просторе, радовал своим видом людей, дарил им тень, притягивал к себе птиц, был вроде маяка на однообразно-унылом большаке, пока недрогнувшие руки — «ради пользы» — не убили его? Да не просто руки, а по-современному всесильные, ибо были «оснащены» они мощными, в полтораста лошадиных сил, тракторными двигателями и зацепистыми, сокрушительными гусеницами... Представляю, как дуб гнулся, упирался, не поддаваясь, как сухо, выстрелами лопались его многолетние связи — сухожилия, но разве живому, как бы сильно ни было оно, устоять перед натиском не знающей устали железной мощи!
Впрямь ли взыскиваемый «четвертной» — цена дубу? Наверно, с лиходея (по-иному не назовешь!) решили взять 25 рублей, учитывая лишь стоимость изведенной древесины, поскольку красота, то, что можно определить хорошим старинным словом «диво», оценке в рублях не поддается.
И вот в чем суть, в чем главный вопрос: «Срубили, а кто посадит?»
Я думал об этом в самолете, и невеселые размышления сводились к тому, что вся моя подзатянувшаяся летне-осенняя поездка опять дала много примеров, как мы зачастую лихо рубим, не заботясь при этом — будет ли посажено. Имею в виду не сложную систему государственного лесопользования с ее проблемами, а обыкновенную — назову так — бытовую ситуацию: деревья, поля, реки — и мы в своем общении с ними... Как в этом вот эпизоде: был дуб — нет дуба.
Гром не грянул, земля не треснула, кто-то вздохнул, кто-то устало выругался, и трудовые рубли из кармана скрипучей куртки в качестве штрафа перекочуют в сейф... Инцидент исчерпан?
А в моем блокноте, среди других «оренбургских» записей были еще вот такие... В селе Сергушкино некто Качалов темной ночью пустил под топор сразу двадцать три дерева. Это в Северном районе. В Абдулинском тракторист Воронцов спилил себе на дрова пять берез. В этом же селе, Нижний Курмей, плотник Анисимов свалил три сосны.
Качалов заплатит за самовольную порубку три сотни, Анисимов с Воронцовым отдадут по сотне. Деньги, как положено, будут оприходованы, а на местах былых деревьев останутся трухляво догнивать три десятка пней...
Кто посадит здесь сразу столько деревьев, посадит и обиходит так, чтоб выросли они при всех капризах местного климата?
Припомню другое... Мне сейчас под сорок, а те два огромных тополя, что спилили тридцать лет назад, видятся и поныне. Однако дело не просто в том, что они «видятся», рождая, так сказать, в душе сентиментальные отзвуки детской поры... Те могучие тополя росли на берегу пруда, поражая всех гигантским — вполнеба! — размахом своих ветвей и неоглядно-высоченными стволами, тоже уходящими куда-то под облака. Они, эти деревья, в поселке были «ничьи», как бы сами по себе, оставшиеся от погибшего в гражданскую старинного парка. И даже в трудные зимы последнего военного лихолетья устояли они: то ли пожалели люди, то ли слабые руки не смогли совладать с ними.
Для нас, ребятишек, два тополя на берегу пруда были особой мальчишеской «республикой»: возле них мы все дела свои, все игры затевали и на драку с обидчиками сходились тут же... У матерей, конечно, лишняя заботушка была: как бы их огольцы не сверзились с тополевой верхотуры, с двадцатиметровой высоты! А тополя каждую весну зеленели, и бывало только, что какая-нибудь из раскидистых ветвей год пережидала, не одевалась листвой, но потом снова, обильнее прежнего, покрывалась молодыми побегами...
Однажды возле тополей появился человек в широченных брюках — ответственный за заготовку дров для районных учреждений. Он обмерил рулеткой неохватные стволы, посчитал, видимо, сколько «кубов» из них получится, и тут же привел мужиков с бензопилами. Неделю шло сражение: надсадно трещали моторчики, ухали топоры, вгоняющие клинья, матерились пильщики, затачивая то и дело зубья стальных полотен, проклиная неподатливые, как камень, деревья, и с каким-то мстительным восторгом, азартно покрикивал их начальничек: «Дави, ребята, дави, не таких ломали!.,»
Один тополь в конце концов кое-как свалили, от другого, изувечив его, отступились. Но по весне, утыканный намертво вогнанными в него железными костылями, с глубокими, до сердцевины подпалинами, он не зазеленел, а через два-три года совсем зачах... И тут же — как следствие — обмелел, затянулся ряской пруд, а на другое лето вода из него ушла совсем. Стал он грязной, с липким дном ямой, да и она заросла вскоре лебедой, чертополохом — просто овражек посреди луговины!
Тополя-великаны, вероятно, пока живы были, давали этому водоему надежную тень, создали тут свой, особый микроклимат; их могучие корни-насосы, вглубь и вширь распространившиеся под землей, тоже, видимо, каким-то образом поддерживали уровень грунтовых вод... Короче, так ли, нет, но со смертью деревьев-«сторожей» моментально исчезло веселое голубое пятнышко на желтом, выжигаемом летним зноем ландшафте.
Каждый год бываю я в поселке, приезжаю в свои Сараи — и, как повсюду, тут нынче иная, более шумная, несравнимо богатая, чем когда-то, жизнь... Вокруг того пруда, на бывшем лугу-выгоне, выросли дома. Поселились на этом месте, кроме других-прочих, люди уцепистой, хозяйской хватки. Накупили утят и гусят — стали чистить, углублять старый пруд. Да не лопатами, а как нынче водится — нанятым на стороне бульдозером...
Пруд восстановили, а утки и гуси по-прежнему в пыли купаются. Не вернулась вода! И та, что после снеготаяния накапливается, стоит самую малость, быстро уходит... Чешут хозяева затылки, хмурятся. И на вопрос, отчего же такое невезение, один из них сказал задумчиво:
— Ты-то должен помнить... Те тополя, знать, не надо было рушить...
«Знать, знать...» И как не помнить!
Предвижу, что кто-то, прочитав, плечами пожмет: вот, дескать, сколько слов из-за срубленного дуба, из-за того, что когда-то пруд извели... Тайгу рубим — щепки летят, болота утюжим-сушим, реки выпрямляем, если требуется, — а тут разная-всякая «мелочишка»! Туда ли смотришь, писатель?!
Туда, отвечу, в самый корень причем. Что касается тайги — это другая тема, я ее сейчас не трогаю, но знаем, в тайге тоже давно пора бережнее топориком размахивать: при всей своей кажущейся безграничности она уже изрядно затоптана и изрежена. Как беззащитен, уязвим перед разгулявшимся жадным человеком даже такой зеленый океан природы, недавно выстраданно написал Виктор Астафьев в книге «Царь-рыба».
«Однова живем, на наш век хватит!» — это ведь не только к заскорузлому браконьеру приложимо; этак же порой, лишь облекая свои приказы в другие слова, действуют те, кому «гнать план» надо — при строительстве, на заготовке, в изыскательных работах, в самой обычной хозяйственной деятельности. И, привыкнув не жалеть одно дерево, мы без содрогания замахиваемся на целую рощу: завалив мусором родниковый ручей, не задумываемся, что без него нет «дыхания» реке... «На наш век хватит — гони план, не за речку — за план спросят, премиальных лишат!» Особый уже вид браконьерства — под прикрытием служебных вывесок, с готовым на случай ответом (как у того, с буровой, бригадира): «Не для себя ж старался — для общества!»
И директор фабрики, когда выходят из строя очистные сооружения, не останавливает производства для срочного ремонта фильтров — гонит в цехах тот самый «план» и одновременно гонит в реку тонны химической отравы, такой концентрации к тому ж, что на десятки километров травит в воде все живое, превращает ее в смрадные чернила. «Почему, как могли?» — спрашивают его потом в суде. «Дело делали, — твердо ответствует он. — Если бы разрешил остановить конвейер — десять тысяч галош не додали б народу!»
Получается так: народную речку прикончил, зато народ теперь может разгуливать по ее увядшим берегам в новых галошах! И какие к нему, директору, претензии: он прежде всего за галоши отвечает! Пугаться он не намерен: деньги возьмут с фабрики — спишут с фабричного счета, не свои кровные из кармана выложит.
Так, сошлюсь, было, когда из-за неполадок в очистных сооружениях ядовитые сточные воды Ивановской ГРЭС отравили речку Ухтомку: всплывала задохнувшаяся рыба, пришлось в разгар лета закрыть пляжи... Руководители ГРЭС, не принявшие никаких мер к устранению аварии, выступили на суде... свидетелями; охотно, глазом, как молвится, не моргнув, выплатили рыбоохране шестнадцать с половиной тысяч рублей. За счет ГРЭС, разумеется.