А теперь я заставлю роптать нумизматов и филателистов, вообще собирателей и ценителей, заявив, что с книгами ничто не сравнится… Ничто! Как ни гордись монетой, чеканкой, блеском, древностью — пусть ее хоть Александр Македонский в руках держал, — монета и есть монета, много из нее не выжмешь. Марка, в конце концов, всего лишь красивая зубчатая бумажка с клеем на обороте, с обозначенной стоимостью, с растущей ценой. А вот книга мало того, что обладает и ценой, и стоимостью, она несет собирателю целый мир, и мир не только написанный — но отраженный, мир, рождающий другие миры по принципам ассоциации, самостоятельного мышления читателя, ибо сказано: не столько надо читать, сколько — перечитывать, и не столько перечитывать, сколько думать над прочитанным…
Книга же по искусству еще и галерея шедевров. Репродукции? Ну и что, что репродукции. На марках-открытках все равно они хуже. А книжная репродукция иногда под стать подлиннику. Недаром открылся в разных ликах, в разное время был такой собиратель — похищал репродукции с картин во всех библиотеках, выдирал из журналов, вырезал из книг, был пойман, уличен, судим, сколько-то отработал на стройках большой химии, а теперь снова вращается в любительских сферах и, слышно, опять занят тем же. Вот что такое репродукция.
Тициан был передо мной. Прежде чем смотреть его (вы помните, что книга была на немецком языке?), я обернул сокровище чистой хорошей бумагой. Книгу надо уметь беречь. Книга — ценность. Вот повторяю ведь то, что говорил мне филателист-профессор. Иные любители и не возьмут ни за что, если есть хоть маленькая чатинка, не говоря уж про пятна, про тараканьи отметки. Одну такую из чистых чистую коллекцию я видел у маститого собирателя. О, книги! Книги стояли на полированных румынских полках, за толстым стеклом ровными-ровными рядами. Стояли они аккуратные, чистенькие, нечитанные… Небольшой и тоже аккуратно написанный черным на ватмане аншлаг предупреждал: «Книги не выдаются». Коллекционер, усмехаясь, во-дил меня у полок, показывал, не касаясь рукой, сказал, что на лето удваивает шторы, а книги затеняет бумажными полосами. Ничего в квартире не было, кроме книг, таких же полок с ледяным хрусталем и тахты, накрытой ковром из Туркмении. На тахте лежала юная, отлично расписанная красками, женщина-девочка в тонких обтягивающих брючках. Я подумал — дочь этого седенького узкогубого сухонького человека с безукоризненными вставными зубами, оказалось — жена…
Я и не представлял, что женщина-девочка тоже собирательница книг, вид у нее был вроде канарейки в клетке…
В отличие от филателисток, женщины с уклоном в библиофилию встречаются гораздо чаще и все разные, типа тут не создашь, скорее все они ярко выраженные индивидуальности, имеются собирательницы, словно бы одесские торговки, есть интеллектуальные дамы, кисловатые такие, всегда недовольные с виду бабушки-пенсионерки, есть всезнающие девушки-искусствоведки, продавщицы из книжных отделов, есть и заведующие магазинами — те копят альбомы и книги, как деньги, наконец, женщины — знатоки искусства, преподавательницы филфаков, передовые учительницы литературы (в отличие от отсталых учительниц литературы, те кроме Пушкина — Маяковского, романов «Мать» и «Разгром» отродясь ничего больше не читают) и, наконец, есть женщины, причастные к искусству через увлечение мужа, через семейные традиции. Эти последние самые невозможные: на личиках у них навсегда поселилось этакое культурненькое пренебрежение к личности каждого, кто осмелится с ними заговорить, кого они не считают ровней. Прочитать выражение лица можно так: ну да, я понимаю, вы тоже там что-то такое собираете-побираетесь, но в сравнении с нами (со мной, с мужем) вы, конечно же, — троглодит.
Вот образец разговора, причем, говорит она:
— Скажите, пожалуйста, а Ренуар у вас есть? Какой-нибудь отечественный? Нет? Что вы говорите?! А мужу недавно привезли из Японии Сальвадора Дали… Ну, что вы… Уникальная вещь… Двести рублей!
Сама женщина-собирательница тоже уникальна, как книга Дали. Личико бархатное, бархатные глазки, носик вздернут, губки-клюквинки, в шапочке она почти всегда в немыслимой, — гномик не гномик, сак не сак, ток не ток, а что-то такое невиданно модное, культурное очень. И всегда почему-то такие женщины в брючках…
Тициан был передо мной… Уже за полночь. Тихо. Спокойно. А тогда я жил в крохотной квартире с кухней в полуподвале, и кухня была для меня всем: кабинетом, столовой, местом для размышлений, особенно в поздний час, а поздний час и был единственно свободным для размышления, другого времени я не находил. Здесь было чисто, тихо, тепло, и никто не мешал мне читать и думать, разве что мышь выбежит из подпечья, таракан покажет из щели длинные задумчивые усы… Вот сейчас у меня и кабинет настоящий, и полки полированные, и стол хорош, а все вспоминаю с тоской ту кухню, окно в глухой двор, ту кроткую мышь, ту широкую несуразную печь, с открытым ртом внимавшую мне, — нигде уж потом не было так спокойно хорошо, нигде не мог я так долго оставаться наедине с великими мастерами…
Я открыл Тициана… О, это была ни с чем не сравнимая, удивительная книга… Может быть, иллюстрация человеческих страстей, судеб, мучений, раскаяний, озарений, светлой и темной жизни. Употребляю манерный оборот — я упивался ею, иначе не скажешь, — когда вглядывался в библейские лица старцев, великих мужей, напыщенных вельмож, словно бы свыше просвещенных властителей, кардиналов, князей, пап, императоров, святых и мучеников, из которых крепко торчали стрелы, жадноруких корыстолюбцев, пухово-пышных обольстительниц, пастушек, патрицианок, монахинь, служительниц любви, прекрасных богинь, безобразных ведьм, кающихся грешниц. Одна за другой являлись мне Флоры, Венеры, Магдалины, Дианы, просто купчихи, просто горожанки. Чувственная кисть художника не обходила ничего. Я смотрел и ощущал, что Тициан вернул мне то далекое мгновение, когда впервые я увидел женщину в высокой силе ее солнечно-лунной красоты и великого совершенства.
И опять мне захотелось вернуться к найденному блокноту, привести страницу-другую из немногих уцелевших там.
Мы смеялись над парнем придурковатого жалкого вида, мы тогда точно были хохочущим человечеством, а он художником, давно понявшим то, что лишь ощупью стало ведомо нам…
«Как легко я вижу все, что захочу… Написать бы ночь. Со всеми ее существами, тайнами, движениями теней, ее чарами-колдовством… Сколькие подступались… Писали ночь, а что… Хочу такой картины и ни одной или вижу в одной множество. Ночь. Дороги… Созвездия, огни, повозки, табуны идущего нашествия, стон связанных, крики насилуемых, плач и смех, и дикое ржанье коней… Вижу судьбу городов, древние тыны, лица, всматриваются во тьму в беспокойном свете костров, в беспокойстве за оставленных в постелях женщин, за спящих детей. И снова со словом ночь видится мне женщина, но не так, как писал Джорджоне, Рембрандт. Не так писал… (пропущено, неразборчиво). Все это односторонняя ханжеская суть женщины, художники словно боялись ее писать так, как хотели, как думали, как видели, и это чувствуешь всегда у всех, меньше всего у импрессионистов, но даже у Ренуара, даже у Дега… Никто еще не писал, не выразил ни сущности женских губ, ни сущности ее неправильных пропорций, никому не далось таинство ее дающего жизнь живота, — только древние индийские художники приблизились к этому. Их танцующие упсары… Женщина и ночь… Рождение и тайна расплеснутых во сне волос… Никому ничего не далось… И все впереди… Мы оглядываемся на древних, но не видим, не предвидим великого расцвета искусства в будущем, когда на нас и на древних, на творения всех Миронов, Фидиев, Шишкиных будут смотреть с улыбкой, как на робкую зарю, на игры детей…
Вот написал о заре, а ведь она тоже входит в картину, как финал ночи, как торжество бесконечного. И заря понятна мне, то состояние, когда еще ночь, охлаждающаяся к рассвету над глухо спящими садами, над далями, где каждая труба, стена и тополь онемело и мирно входит в пейзаж сна. Перед рассветом только в небе остается тихая жизнь. А на земле останавливается время, и так бывает пока, словно повинуясь некому, начинает плавиться, рдеть север, восток возносит розовый, красный и желтый свет, бегут, отступая, серые, фиолетовые и синие тени, сдвигается темь, и снова мгновение безвременья, лишь золотое сияние — венец дня. Кто бы мог это написать? Только один торжествующий свет…»
Каждая картина Тициана дышала глубоким внутренним смыслом. «Динарий кесаря» со струящейся мудростью от лика Христа. Портрет Карла V. Портрет Пьетро Аретино, того, кто не останавливался ни перед чем для достижения своих целей, и его облик с беспощадной откровенностью запечатлела кисть, которая не могла лгать, хотя бы писала себя самого.