Тем, кому сорок сегодня, было тридцать, когда обвалился рубль и Россия заново начала свою трудную интеграцию в мировую экономику. Навсегда закончилась эпоха ГКО. Международный валютный фонд еще задолго до дефолта взялся за переделку русского национального характера и отчасти преуспел в этом. В моду стали входить фитнес-клубы. Помыкавшись по бирже труда и к миллениуму разменяв четвертый десяток, жертвенные дети кризиса-98 устроились в дочерние представительства иностранных компаний и банков и принялись осваивать корпоративную культуру, страховую медицину и накопительную пенсию. Они были упоены всем этим, как их предшественники - караоке и лаковыми остроносыми ботинками. Иностранные банки и инвестиционные компании осваивали тем временем российский фондовый рынок, он рос вместе с ценами на нефть, а следом росли зарплаты и дешевели деньги. Советская халява и постсоветское чудо уступили место новому sign of will be - потребительскому кредиту, который с каждым днем оказывался все более резиновым и все более выгодным, вбирая в себя все - от видеомагнитофона до квартиры в Москве. Фондовая биржа рапортовала об успехах ежедневно, фьючерсы на нефть заключались по растущей цене, о рубле заговорили совсем патриотично: одна из мировых резервных валют, в газетах и телевизоре возникла тошнотворная смесь из православно-полицейского патриотизма и финансово-нефтяного благополучия. «И до двухсот может дойти», - говорили еще совсем недавно тридцатилетние, примеряя новый итальянский костюм за 4 000 евро. Сорокалетние менеджеры, впрочем, таких слов избегали. Не то чтобы ждали повторения 1998-го, но как-то уж очень судорожно выискивали в сети аналитические записки, разъясняющие, что повторение невозможно: не та структура экономики, не та страна, не то поколение. На слове «поколение» делалось не слишком приятно: накопительная пенсия под вопросом, страховая медицина все больше напоминает советскую поликлинику, вместе со стабильностью в сферу обслуживания возвращается хамство. Фраза «вас много, я одна» нет-нет, да прозвучит в торговом зале супермаркета, а официанты в московских ресторанах, где средний счет составляет семьдесят евро, вполне способны гавкнуть: «Вам что?!» Интеграторы в мировую экономику помнили советскую действительность довольно смутно, но помнили главное и к сорока годам подытожили: нет никакой советской действительности, есть только российская, высокая цена не гарантия хорошего качества, здоровая конкуренция отсутствует, клиент всегда неправ, дороги разбиты и никуда не ведут, надо бежать, но жизнь пройдена до середины, детей не ждут даже в Чехии, какая страна достанется внукам?
Именно для них, этих разочарованных, сломленных вчерашних релятивистов и должно возникнуть новое глянцевое издание. Оно научит их новым, актуальным стандартам жизни в несуществующей стране. Как повысить лояльность подчиненных и укрепить уверенность жены в завтрашнем дне. Как правильно подобрать носки в тон рубашке: опыт лондонских старожилов. Париж и Милан: заклятые соперники в мире моды. Гольф - развлечение тех, кто умеет работать. Садово-парковое искусство Франции и опыт ближнего Подмосковья. Мадонна и массовая культура. Мелодии и ритмы зарубежной эстрады. Что-то слышится родное? Верно, то ли еще будет. Мы живем в точке смены культурного запроса, в точке возврата. Постмодернистский язык постсоветской прессы, опоздавший на двадцать лет, как и сам отечественный постмодернизм, переходит в разряд мертвых языков, выжимая из эффективных менеджеров-читателей последние кислые улыбки за бизнес-ланчем, как воду из полотенца. Нужен новый язык, но его нет, как нет новых капиталистов - одни только госкорпорации, реинкарнации советских министерств и ведомств. Это не бессмертие и не восстание из ада. Это вторая молодость.
Захар Прилепин
Сейчас я станцую
Годы не идут
Когда я думаю о возрасте, о любом, особенно о том, что впереди - мне как-то радостно на душе. Сколько всего еще удивительного предстоит! Какие открытия сулит мне взгляд на жизнь с острия тридцати семи, с крепкой почвы сорока лет, с высоты полувекового бытия. Как мне будет приятно иронизировать над миром в белощетинистые семьдесят, как я буду подсмеиваться над дураками, заполонившими белый свет, в свои восхитительные восемьдесят. В девяносто я буду сидеть под деревом в солнечных лучах и незаметно рассеюсь в них - в тех самых, которые так завораживали меня в моем деревенском детстве, когда мама подметет и помоет полы, а потом в огромном, падающем из окна столбе света плавно танцует пыль. Вот это я пыль, и танцую вам.
Впрочем, мы согласны и на любой другой расклад, нам все подходит, мы всем довольны. Недавно устроили нелепую драку на улице, в пьяном виде, и я, помню, подумал радостно: «О, сейчас меня зарежут… в 33 года… как это поэтично…» Восторг меня переполнял, и я все улыбался и улыбался.
Детство свое я помню плохо, юность не помню совсем, не помню школу и университет, помню только, у меня рождается первый ребенок, я стою напротив и вижу, как он выползает на белый свет черной башкой и уверенным влажным плечом вперед. Дальше опять ничего не помню, но не потому что все быстро летит, а оттого, что все, напротив, очень медленно ползет. Такое огромное количество событий и встреч вмещается в каждый промежуток и отрезок, что фиг запомнишь все.
Поэтому я для себя сделал вывод, что чужая жизнь какая-то очень стремительная, а моя наоборот очень медленная. Уже и не знаю, что с ней делать. Вот, говорю, мне 33 года - и мне уже лет, кажется, семь, как 33. Столько всего случилось! - я только последнюю неделю своей жизни могу на пару романов пустить, а тут еще полгода впереди. Когда ж я это все буду описывать.
Скептик, каких я знаю немало, скажет: «Посмотрим, как ты заговоришь спустя еще три или тридцать три года». Но мне нет дела до скептиков, они мне уже обещали «чеченский синдром», «несчастный брак, оттого что он счастливым не бывает по определению», еще обещали «наплодишь нищету - и дети тебя проклянут твои же», потом пророчили неудачу со второй, а затем с третьей книгой, вослед предлагали тюрьму и суму… короче, длинный список, надоело перечислять.
Не дождетесь, как говорится. А если дождетесь, то это победила не ваша правота, а моя минутная слабость. Только и всего. И пошли вон теперь.
А лучше я сам пойду вон от вас, а то вы заразные.
В мире стало как-то подозрительно много тоскливых людей, которым жизнь не в жизнь. Может, они и раньше были, но я точно помню, что когда я был ребенком, их не было вовсе. Скорей всего, я их не замечал. Значит куда предпочтительнее быть ребенком всегда и не видеть никогда этих невротиков, истериков и параноиков, этих носителей хандры, скуки, ужаса, разлада, распада, раздора и неверия ни во что.
Сам факт наличия у меня возраста меня все время удивляет, признаюсь. То есть, я где-то и как-то помню, что в паспорте у меня прописан день рождения, и вот эти циферки «33» мне очень нравятся (а до этого нравились все предыдущие) - но каждый раз, когда выясняется, что я отличаюсь от всех остальных, мне как-то смешно и щекотно внутри.
У меня есть совершенно бездарная привычка говорить «ты» не только тем, кто меня моложе, но и тем, кто меня старше, причем намного. Недавно был на юбилее одного издателя и литератора, ему исполнилось шестьдесят, я называл его «Олег», и даже «Олежа», а на меня косились как на сумасшедшего. Наверное, это действительно неприлично, но я искренне не видел между нами никакой разницы.
Обычно, как человек, помещенный в социум, я скрываю, что не вижу этой разницы, и стараюсь запомнить отчества взрослых людей, но в нетрезвом состоянии уже не могу.
Однажды я назвал на «ты» и без отчества писателя Михаила Иосифовича Веллера, и он меня громко отчитывал, держа цепкими, но уже не очень сильными пальцами за локоть, а я опять улыбался, и от нежности, и от нелепости ситуации. Я даже писателя по имени Эдуард Вениаминович называю просто «Эдуард», с чего бы это я тебя, Михаил, стал звать так длинно, тем более, что я это и не выговорю в моем состоянии: «…с… ф… в… ич!…»
Подобная же ситуация и с теми, кто моложе меня.
На лице моем уже в глупой младости росла борода, а голову я брил наголо. Помню, однажды выступал перед студентами, преподавал им основы журналистики и, в частности, сказал: «Ну, давайте сразу же перейдем „на ты“, и будем общаться запросто - ведь меж нами нет никакой разницы, мы ж одно поколение…»
Сижу такой пред аудиторией, бородатый и без волос на голове. Короче, они не выдержали и засмеялись. Тепло засмеялись, но искренне. «С чего этот бородатый тип считает нас, юношество, одним с собой поколением?!» - так, наверное, подумали. «Тоже мне, Боже мой, ровесничек! Он в зеркале-то видел себя?»
Но я, правда, был тогда совсем молодым. Двадцати четырех лет. Велика ли разница - если от восемнадцати отмерять. (У меня вот за год сменилось два водителя, одному было 59, а нынешнему - 19. Совершенно одинаковые.)