Непосредственно к тексту
Основным предметом полемики с лироэпическим мировосприятием традиционного романа в «Маунтоливе» является любовь. Форма романа, генетически прочно связанная с XIX веком, предполагает и те два типа любви, за пределы которых не могут выйти его персонажи, — любовь романтическую и натуралистический секс. Целый ряд весьма серьезных западных исследователей творчества Даррелла (Фрэзер, Фридмен[38]) открыто противопоставляют у Даррелла любовь сексу, и вряд ли ход сей правомерен, ибо противоречие это — мнимое. По Дарреллу, это две стороны одной медали, и они не исключают, а подразумевают друг друга, подводя прочную базу под романтический конфликт между идеалом и действительностью, поскольку оба эти варианта ориентированы на обладание. Слова Ницше о «дурной любви к самим себе» адресованы всему XIX веку. Романтическая любовь склонна видеть в своем предмете не живое существо, реальное, наделенное собственными страстями и нуждами, но воплощение некого субъективного идеала (речь, естественно, идет о «лирическом» романтизме, ибо «драматический» вариант его в XIX веке остался непонятым мало-мальски широким кругом как самих романтиков, так и их поклонников). Таким образом, предмет любви заранее прочно встроен в личность любящего, является фундаментальной ее частью, и любое проявление самостоятельной активности с его стороны грозит весьма серьезными последствиями для «постигающего субъекта». Натуралистическое же видение мира и в данном случае, как обычно, представляет собой «романтизм наизнанку», ибо натуралистический секс озабочен как раз обладанием предметным, телесным, представление же об идеале низводится в сугубо прикладную область соответствия предмета страсти социально обусловленным нормам женской/ мужской привлекательности. Причем оба эти представления о любви весьма уютно чувствуют себя и в XX веке, усиленно пропагандируемые также ориентированной на обладание массовой культурой.
В «Маунтоливе» на первый план сразу выходит любовь романтическая. Злую шутку сыграла когда-то история с романтиками, влюбившимися в нее безраздельно и безоглядно, гораздыми выдумывать себе ту историю, которая была им по нраву. Идеальная любовь, один из столпов романтического двоемирия, за примером привыкла обращаться в средние века, к рыцарскому кодексу служения даме, к провансальской любовной поэзии. Далекий образ идеальной возлюбленной, чей лик на медальоне, а имя — на устах, столь же обязателен для персонажа романтической (да и постромантической) литературы, как исключительность натуры, тонкость чувств и музыкальная одаренность. Вот только с образцом для подражания романтики просчитались. То есть, конечно же, Джауфре Рюдель сгорал в стихах от любви к левантинке то ли Мелисанде, то ли Мелисинде. И благодаря досужим потомкам, сложившим, опираясь на стихи, красивую легенду, и впрямь сгорел. И не он один. Осталось только выяснить, насколько легенды соответствуют фактам. Да нет, они же были нормальные люди, эти рыцари и труверы, они ели, пили и трахались в свое удовольствие, слагая в перерывах возвышенные канцоны и посвящая их далеким — и чем дальше, тем лучше — идеальным возлюбленным. А семью веками позже восторженные юноши во фраках (возраст здесь, конечно, ни при чем, юноша во фраке есть состояние души) приняли, как им уже не раз случалось, идеал за действительность и получили в итоге лишний повод к мировой своей любимой скорби.
Викторианская Англия, вся построенная на давно изжившей себя романтической идео- и фразеологии, канув в Лету, оставила после себя целый ряд институтов — в том числе и ту систему воспитания, очередной жертвой которой предстает нам в самом начале романа юный Дэвид Маунтолив. Приехав в экзотический Египет (что тоже вполне согласно с романтической традицией, так как экстраполяция помогает освободить любовь от снижающих бытовых подробностей), он встречает женщину, которая и станет на долгие годы частью его собственной личности и будет вести его по жизни, незримо рядом с ним присутствуя, — чем не идеальная романтическая пара? Ото всяких житейских мелочей любящие освобождены полностью, ибо между ними на долгие двадцать лет — моря и страны. Портрет и локон — а на что еще романтику душа?!
Дэвид Маунтолив, рыцарь без страха и упрека, на годы и годы уезжает прочь, закованный в латы дипломатической прозодежды, связанный уставом служения ордену Святого Протокола. Но Дама Сердца не покидает его, она принимает вполне реальное и даже задокументированное участие (письма!) в каждом движении духа набирающего очки и годы стажера. Он проводит двадцать лет в крестовом походе, защищая Родину и Даму в самых дальних уголках мироздания, один из безымянных паломников духа, носителей имени и знака Христова в странах варварских и хладных. И только получив посвящение в Орден и право на парадные доспехи, поменяв кинжал оруженосца на рыцарский меч, Маунтолив возвращается наконец в Землю Обетованную, в Утраченный Рай, в Эдемский свой сад, где ждет его — Беатриче, Гвиневера, Лаура, Лейла. Но hortus conclusus, вертоград заключенный, остается закрыт для него. Ведь Лейла не только дама сердца романтического образца. Она, вполне в согласье с духом романтической же традиции, еще и Изида, сидящая с закрытым лицом у врат храма, куда есть доступ только посвященным.
А теперь — подкладка романтической драмы, откомментированной Дарреллом куда как жестко. Да, сэр Дэвид получает акколаду, получает меч и доспехи из рук старого рыцаря — но вспомните как. В XX веке Учитель и Ученик, Магистр и Юный Рыцарь (которому, судя по тексту, слегка за сорок), сидя в Москве, то есть в самом стане Антихриста, и помирая там со скуки, торгуются за шпагу чести и латаные латы. О tempora, о mores! Фисгармония — вместо органа — свистит и кашляет, Христовы воины простужены, а шпагу туземный король прищемил лимузиновой дверцей — вот и почетный шрам.
Романтик — вечное дитя, этот образ любили в начале века прошлого. Что ж, сэр Дэвид до старости будет грезить тенью воина. Уход отца из касты воинов в Страну Востока останется не понят, но зато, отыграв еще одну положенную романтическую сцену, возвращение домой (заснеженное поле, заиндевелый сад, камин и старушка мама у огня, как на картинке: да она ведь и есть — картинка, в той же позе, что и десять лет назад), Маунтолив получит обязательный детский недуг, обязательную боль в ушах. Имеющий уши да слышит. А не умеющему слушать — зачем ему уши?
Сэр Дэвид едет в Египет, почти в Палестину, — и Дама тебе, и крестовый поход. Он летит туда на крыльях, в буквальном смысле слова. В кабине самолета немыслимо жарко, пот ручьями бежит под кольчугой, — как бы не пришлось блевать в шлем с плюмажем. Реальным рыцарям в реальных крестовых походах под знойным левантийским небом приходилось не слаще. В доспехах кондиционеров не было. Даже белый наряд крестоносца надевался поверх доспеха, чтобы воителю за веру не свариться в латах заживо. Но кто же помнит об этом, читая о подвигах Ричарда Львиное Сердце?
Сарацины и мавры встречают сэра Дэвида с музыкой, он — победитель, и сразу. И только постепенно, как вода сквозь подтаявший снег, сквозь обманку победы начинает проступать реальная горечь поражения. Дама так и заперта в волшебной башне, и колдун с раздвоенной губой ее стережет. История повторяется — с маврами идут переговоры, а восточный христианский рыцарь-собрат оказывается главным врагом. Об отношении крестоносцев к коптам в романе говорят, но можно вспомнить еще и о четвертом крестовом походе, закончившемся славным взятием христианской столицы христианским же воинством. Есть и некоторые коррективы. Ни рыцарь западный, ни рыцарь восточный не воюют за веру, они плетут интриги и заговоры, продают бойцам — презренным иудеям — оружие (Айвенго и жид поменялись местами) и перехватывают письма. А потому уподобляются чаще не крестоносцам во плоти, но изваяниям оных на гробницах. Они — кабалли, души, умершие уже, но по инерции продолжающие «делать дело».
Но главное поражение еще впереди. Витязю явится в конце концов Разоблаченная Изида, вот только лик ее окажется ужасен, и рыцарь, отвернувшись в отвращении и страхе, сбежит от Дамы, от Хранительницы Всех Ключей и Тайн, — прочь. Сцены более антиромантической измыслить трудно. Разжиревшая, старая, пахнущая виски и мятными лепешками, в побитом молью платье Беатриче — какой конфуз для романтической надмирности! Идеальный образ меняться не имеет права. Но есть у этой сцены еще и «мистическая» составляющая, выходящая как на символику рыцарского романа, так и на таротный смысловой ряд. Александрия, Изида, является рыцарю лично — разве не этого ищут рыцари от века? Но рыцарь, повторяя сюжет Парцифаля, молодого и глупого, но только на ином, сниженном безмерно уровне, явленного откровения не узнает, не понимает, не задает вопроса, не произносит пароль. Отправившись на поиски Грааля, чаши с кровью, с духом Господним, — что он ожидал найти? Замахнувшийся на Чашу должен уметь видеть, чтобы сквозь унизительную данность прозреть обещание пути. Сэр Дэвид слеп в латной маске долга — и долгов. А потому и получает по заслугам. Его последняя попытка «вернуть себе Город» — уже чистой воды игра Изиды с плохоньким, бездарным и ненужным потому учеником. Играет, конечно же, не Лейла. Лейла умерла давно, из бабочки вылупилась гусеница. Играет Город — сквозь тело бывшей Лейлы, как и сквозь прочие тела и души, — ведь мы к этому уже привыкли после первых двух романов.