Такое содержание, повторяю, сегодня видится мне только в идее права и правового государства. Пора бы уже, по-моему, завершить историю бесконечной провинциальной критики формальной законности и интеллектуального наследия европейского Просвещения с точки зрения морали и духовности. Пора признать, что такая критика в Европе, где проект Просвещения стал реальностью и успел принести свои осязаемые плоды, – это нечто иное, чем критика в России, означающая отказ от его воплощения вообще. Пора согласиться с тем, что без утверждения формальной законности морали и духовности у нас будет не больше, а меньше, чем в странах, где она утвердилась. Равно как и с тем, что идея правового государства имеет и моральное измерение, которое российское общество осознает и готово принять, – думаю, что Наталья Евгеньевна Тихонова, как социолог, может это подтвердить.
А вот с политической элитой и российской бюрократией в данном отношении дело обстоит много хуже. И потому об эпохе российского Просвещения все еще приходится говорить в будущем времени. Но если интеллектуальная элита будет актуализировать традицию общественной мысли, Просвещению противостоящую, то это будущее время к настоящему уж точно не приблизится.
А теперь, Вадим Михайлович, вы можете завершить нашу дискуссию, высказав нам все, что у вас в ее ходе накипело.
Алексей Кара-Мурза:
А можно мне отреагировать на ваше выступление? Я с вами практически во всем согласен, но попробую все же защитить Вадима Михайловича – не столько от вас, сколько от него же самого. Он интуитивно нащупал в наследии ранних славянофилов точку роста, но не сумел ее нам предъявить. Дело в том, что идея права, о которой говорил Игорь Моисеевич, у них присутствует. Иван Аксаков прямо так и говорил: «У народа есть неотчуждаемые права».
Правда, подход к праву и морали у Аксакова своеобразный: «Царю – власть, народу – мнение». Под мнением же понималась неотчуждаемая свобода слова каждого человека в общине – убеждение, которое потом сделало Аксакова первым в России защитником свободы совести. Христианская община как пространство не только веры и морали, но и права – вот его идеал. И это не называлось им «русской идеей», а называлось идеей правовой. Это и есть та главная точка роста, которую мы находим у ранних славянофилов. Но именно о ней-то в докладе Вадима Михайловича, к сожалению, ничего не говорится.
Вадим Межуев: Во-первых, повторю еще раз, я не писал, что у ранних славянофилов было понятие «русской идеи». Оно действительно появилось позже. А насчет того, что возможность высказывать мнение они считали принадлежащим народу, а власть – царю, в докладе сказано. Равно как и о том, что власть, как они полагали, может принадлежать кому угодно, даже иноплеменникам. Только что здесь либерального и правового?
Алексей Кара-Мурза: Славянофильская идея соборности – это идея правовой общины. Подчеркиваю: правовой. И от власти, какой бы та ни была, независимой. Царю – свое, а общине – свое…
Игорь Клямкин:
То была правовая точка зрения, не доведенная до уровня государства и совместимая с его самодержавным устройством, о чем в докладе и в самом деле написано. Поэтому о «точке роста» если и правомерно говорить, то с существенными оговорками. А о том, как при так понимаемой «русской идее» можно было рассчитывать на диалог с Европой, докладчик, надеюсь, нам тоже объяснит.
Пожалуйста, Вадим Михайлович, больше вам никто мешать не будет.
Вадим Межуев:
«Именно „русская идея“ позволяла выявить ограниченность как русского западничества, так и русского национализма»
Я не хотел делать доклад о «русской идее». Меня попросил об этом Игорь Клямкин после того, как я что-то сказал на эту тему на первом семинаре. А после того, что я услышал сегодня, мне вообще захотелось снять доклад с обсуждения.
Большинству присутствующих, как мне показалось, эта тема просто неинтересна. То, что их интересует, они называют «реальностью». Реальность для них – это то, что им непосредственно видится в самой действительности. И какая-то чья-то идея тут, мол, ни при чем. А если она к тому же еще и не либеральная, то вообще лишена смысла и представляет лишь сугубо исторический интерес. Можно, конечно, выслушать доклад и о «русской идее» – ради вежливости или простого любопытства, но какое опять-таки все это имеет значение для познания реальности, тем более современной?
Так я понял некоторых выступавших, чье мнение и вызвало у меня желание ответить им.
Игорь Клямкин настойчиво спрашивал меня, как я отношусь к «русской идее», отвергаю или принимаю ее, считаю устаревшей или еще пригодной для употребления. Мне казалось, что я дал ответ на этот вопрос в докладе. Если бы я считал ее устаревшей, доклада не было бы. Те, кто когда-то писали о «русской идее», поставили перед Россией вопрос, на который, по моему мнению, у нас и сегодня нет окончательного ответа. Смысл этого вопроса, на мой взгляд, не понят ни нашими либералами, ни нашими националистами. Первыми потому, что они предпочитают рассуждать о будущем России в сугубо экономических или политико-правовых терминах, а вторыми потому, что не могут выйти за пределы исторического прошлого России, именно в нем видя образец для ее будущего.
«Русская идея» совсем о другом. Она не содержала в себе никакой экономической или политической программы преобразования России, не звала ее ни к рынку (тем более что в дореволюционной России рынок уже существовал), ни к демократии. Но она не была и апологией эмпирической России, ее прошлого и настоящего.
Вопрос, поставленный творцами «русской идеи» в ее изначальном смысле, – это вопрос о системе моральных ценностей, которой должна руководствоваться любая страна, в том числе и Россия, в своем цивилизационном выборе. Это вопрос не об экономическом или политическом, а именно об этическом выборе, ибо этический (точнее, этико-религиозный) выбор предшествует любому другому. Об этом мы знаем хотя бы из классической работы Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма».
Разговор о «русской идее» и был в конечном счете разговором о том, какой может и должна быть цивилизация, если придерживаться христианской этики в ее, правда, не католическом или протестантском, а православном понимании. Подобный разговор не смог бы состояться, будь Россия к тому времени уже сложившейся до конца цивилизацией. Об идее не говорят, когда с реальностью все ясно, когда она уже застыла в своей цивилизационной определенности. Неудовлетворенность реальностью, ее не поддающаяся определению аморфность и рождают потребность в таком разговоре.
Но ошибаются и те, кто думает, что этот разговор исчерпывается признанием необходимости существования рыночной экономики и правовой демократии. Та и другая существуют во многих странах Азии и Латинской Америки (в Индии, например), но не ими определяется их цивилизационная идентичность. И Европа – это не просто рынок и демократия, но особого рода цивилизационная общность, суть которой и выражена в ее идее. Общность, возникшая на пересечении двух мощных традиций, идущих из греко-римской античности и Средневековья, и представляющая собой сложный сплав научного рационализма с христианской моралью. Явный перевес рационального над моральным, четко обозначившийся в Европе Нового времени, стал для творцов «русской идеи» той отправной точкой, от которой они отталкивались в своем понимании логики цивилизационного развития.
На одном разуме, как его понимали европейские просветители, нельзя создать цивилизацию, пригодную для полноценной человеческой жизни. Никакой разум не может заменить собой души и сердца, взять на себя функцию человеческой совести. Только верность моральным заповедям христианства способна окончательно победить варварство, стать основой истинной и потому универсальной формы человеческого общежития. Ничего иного сторонники «русской идеи» не предлагали. Они лишь утверждали, что главной причиной поразившего Европу культурного кризиса стала безличная рациональность в сочетании с этическим релятивизмом и утилитаризмом.
Не отрицая позитивного значения западного рационализма в деле технического, научного и всякого иного прогресса, творцы этой идеи как бы обращались ко всем реформаторам со следующим призывом: «Ради Бога, можете проводить любые реформы, которые посчитаете нужными, но при этом не забывайте, что высшим назначением человека является все же не материальная выгода, не социальный успех и даже не демонстрация собственного ума, а его нравственная ответственность за других людей, его соучастие в общем деле спасения всех». Тот факт, что этот призыв облекался в религиозную форму, апеллируя к ответственности человека перед Богом, не меняет его моральной сути. И что же в этом призыве не современного и устаревшего?
Дело, однако, не просто в моральном призыве, содержащемся в «русской идее». Чем бы тогда она отличалась от обычной моральной проповеди, от примитивного морализаторства? Существеннее то, что именно «русская идея» позволяла выявить ограниченность как русского западничества, так и русского национализма. При всей их непримиримости друг к другу, они сходятся в одном – либо вообще в отрицании исторического универсализма, либо в его признании, но только в европейском или русском обличии. Но тем самым отрицается и наличие этического начала в истории, которое и является эталоном подлинной универсальности. Если у западников разговор об этическом оттеснен на второй план, а то и вовсе вытеснен рассуждениями об экономических и правовых реалиях европейской цивилизации, то у националистов этическое сведено к этническому. Европоцентризм западников и этноцентризм националистов – каждый по-своему – отрицают мораль, которая может быть только сверхнациональной или универсальной, если правильно понимать природу морали.