от подавления своего личного пространства [138]. «Каждый коммунист, каждый участник революции, – заявлял Виктор Серж, – ощущает себя как покорного слугу великой цели. Нет для него высшей похвалы, чем услышать в свой адрес, что у него нет „частной жизни“, что он совершенно слился с историей» [139]. «Можно заметить, что мне не очень интересно говорить о себе лично, – добавлял он. – Но трудно отделить личность от всего общественного, от идей, событий, в которых она участвует, которые важнее ее самой и придают ей значимость. Отнюдь не ощущаю себя индивидуалистом, скорее „персоналистом“ в том смысле, что человеческая личность представляется мне высочайшей ценностью, но – неотделимой от общества и от истории. Только в таком смысле опыт и мысль одного человека заслуживают сохранения» [140]. Мы «научились подчинять… объективному ритму свои субъективные планы и программы, – вторил этой позиции Троцкий. – [Мы] научились не приходить в отчаяние от того, что законы истории не зависят от наших индивидуальных вкусов или не подчиняются нашим моральным критериям» [141].
Герой большевистской автобиографии действовал в соответствии со своей исторической ролью. Важна была не личность как таковая, а присутствие в ней коммунистической истины. Так как коммунистическая истина была одна и неделима, то чем более сознательным был коммунист, тем менее своеобразным он был. От коммуниста требовалось связать историю своего личного перехода с общим пробуждением пролетариата так, чтобы к концу автобиографического повествования его жизнь и жизнь партии стали едиными. Николай Скрыпник писал на последней странице своей автобиографии: «Моя работа после Февральской революции, как и работа каждого члена партии, принимавшего участие во всех событиях революционной борьбы, настолько сплелась с этой революцией, что если бы мне описывать эту мою работу, пришлось бы писать о самой революции» [142]. Александр Шляпников тоже завершал свою автобиографию полным преодолением расстояния между собой и партией. «Вот суммарные сведения о моей работе до 20‐го года, – писал он. – Детализировать их – это означало бы перечислить значительную долю революционных событий того времени, участником которых я был. Сообщать о себе подробнее после 20‐го года, это значит изложить частичку истории партийной и общественной борьбы в нашей советской стране, на что у меня, в настоящее время, нет ни времени, ни возможности» [143].
Рассуждая о сущности дневника, Троцкий ставил во главу угла не себя самого, а объективный ход истории: «Дневник – не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет. <…> Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник. В начале войны, запертый в Швейцарии, я вел дневник в течение нескольких недель. <…> Затем короткое время в Испании, в 1916 г., после высылки из Франции. Это, кажется, и все. Приходится прибегнуть к политическому дневнику снова. Надолго ли? Может быть, на месяцы. Во всяком случае, не на годы. События должны разрешиться в ту или другую сторону и прикрыть дневник». Троцкий смотрел на свое «я» как на часть революционного движения. Жизнь шла, подчиняясь объективному историческому процессу, поэтому вполне логичен вывод, к которому приходит Троцкий: «…не мудрено, если мой дневник будет походить по форме на обзор периодической печати» [144].
В коммунистических автобиографиях самые интимные моменты жизни должны были иметь общественное значение. Исторические события никогда не подавались как нечто второстепенное или внешнее, отвлекавшее человека от самого себя. Напротив, они вписывались в автобиографию, становясь ее движущими пружинами. Победы буржуазии пробуждали в авторе классовую ненависть, победы пролетариата наполняли его душу энтузиазмом. Ход истории был центральным мотивом в жизни коммуниста [145].
Отказ от поиска неповторимости и оригинальности не значит, что большевики не признавали никакой самобытности. Так как каждый партиец искал свой личный путь к свету, рассказывая о характерных для него вызовах и ответах, автобиографии большевиков все же отличались друг от друга. Поскольку никакая модель «я» не могла конкретизировать все аспекты человеческого существования, мы увидим, что автобиографический субъект всегда находил место особенностям своей персоны в общей структуре жанра. Те, кто механически вставлял официальные клише, не наделяя текст описанием своего собственного неповторимого опыта, рисковали быть разоблаченными как «прячущиеся за формулами», неискренние, таящие за лояльной внешностью темные намерения.
Субъект коммунистической автобиографии находился в отношениях герменевтического истолкования не только с собой, но и со своим читателем или слушателем. Автобиографии часто зачитывались и обсуждались публично. Любые моменты автобиографии, даже самые интимные, выносились на общественное рассмотрение. В правильно организованном коммунистическом содружестве «то, что именуется „личным делом“, „частным интересом“, ставится под организованный контроль коллектива», проповедовал писатель и критик Сергей Третьяков. «Лозунг – контроль и забота каждого о всех и всех о каждом. <…> …[Необходимо] устраивать периодически обсуждения деятельности каждого из членов коллектива, касаясь не только деловых итогов, но и всех мелочей, из которых складывается характер, манера говорить и действовать и т. д.» [146] Отчет Высшей военной школы за 1924 год присоединялся к сказанному Третьяковым: «Личная жизнь молодого члена партии зачастую совершенно разнится своим мещанством и косностью от дисциплинированной, общественной. Ликвидация такового явления возможна сознательной, индивидуальной проработкой… а также массовым подходом, разъясняя отсутствие разорванности между личной и общественной жизнью партийца» [147]. «Индивидуальные отличия между людьми, поскольку они интересуют социалиста, сводятся к специальности, если остается что-то сверх специальности, то это остается общественно неактивно, это жизнь „про себя“, которая уже не социализируется, которая бесполезна, как сновидение», – комментировал с заметно меньшим воодушевлением Михаил Пришвин в своем дневнике [148]. «Личное уничтожается всеми средствами, – писал он несколько лет спустя, – чтобы рабочий находил радость свою только в общественном. Таким образом, новый раб<очий> уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, – в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами» [149].
Разработанный до мельчайших деталей, ритуал приема в партию не считался чем-то обыденным. В нем нельзя было усмотреть бесперебойный механизм для пополнения рядов нарождающейся советской бюрократии. Сколь бы квалифицированным в техническом отношении ни являлся кандидат, коллектив без колебаний отклонял его заявление, если находил, что «чистота коммунистических рядов» находится под угрозой. В своей совокупности практики публичной критики и защиты своих жизнеописаний кандидатами в партию создали то, что можно назвать коммунистическим автобиографическим дискурсом. Постараемся наметить систему кодов, которые формировали ритуалы герменевтики «я» на уровне партийной ячейки.
Первая половина 1920‐х годов в университетах страны прошла под знаком «диктатуры» партячеек [150]. Секретарь ЦК РКП(б)