Мне кажется, таким же образом можно объяснить и пресловутое иудейское "отсутствие такта". Разумеется, это обвинение содержит изрядную дозу недоброжелательства, однако, действительно, то, что называют тактом, у нас заносится в графу "тонкость ума", а к тонкости ума еврей относится подозрительно. Поступать тактично — значит оценивать ситуацию с одного взгляда, воспринимать ее синтетически и не столько анализировать, сколько чувствовать, но, в то же время, это значит и регулировать свое поведение, руководствуясь множеством неясных принципов, часть которых выводится из витальных ценностей, а другие порождены традициями вежливости и абсолютно иррациональными церемониями. Таким образом, поступок, совершенный "с тактом", предполагает, что совершивший его усвоил определенную концепцию мира, а именно: традиционалистскую, синтетическую и ритуальную, к которой критерий разумности неприложим; он предполагает также особое ощущение местного психологического климата и не может иметь никакой критической направленности; наконец, укажем еще, что такой поступок в полной мере обретает свой смысл только в строго регламентированном сообществе с установившимися идеалами, нравами и обычаями. Еврей имеет такое же природное чувство такта, как и любой другой человек — если говорить о такте как об изначальном понимании Другого, но он не стремится его иметь.
Согласие строить свое поведение на чувстве такта было бы равносильно признанию в том, что рассудок — неудовлетворительный посредник в межчеловеческом общении и что в тех случаях, когда речь идет о приспособлении к людям или управлении ими, традиции и темные интуитивные силы могут быть важнее рассудка; это было бы признанием некой казуистики, некой морали для частных случаев, следовательно — отказом от идеи всеобщности человеческой природы, требующей всеобщности и в подходах; пришлось бы признать, что отдельные ситуации несопоставимы — так же, как и отдельные люди, то есть пришлось бы перейти к индивидуализации. Но этим еврей подписал бы себе приговор, потому что славящийся своим тактом антисемит тут же объявил бы его "частным случаем" и исключил из национального сообщества. И вот, у еврея обнаруживается явная склонность верить, что самые тяжелые проблемы поддаются разумному решению; он не видит иррационального, магического, конкретного, частного, не различает нюансов, не верит в неповторимые чувства. В силу естественной защитной реакции этот человек, живущий мнением о нем других людей, пытается отрицать ценность мнений; справедливые суждения о вещах он склонен переносить на людей; он приближается к аналитическому рационализму инженера и рабочего, но не потому, что его формирует или притягивает мир вещей, а потому, что отталкивает мир людей. И он выстраивает аналитическую психологию, которая удобно заменяет синтетические структуры сознания игрой интересов, соединением желаний и алгебраической суммой наклонностей. Так искусство доминировать, привлекать и убеждать становится трезвым расчетом, впрочем, в интерпретациях поведения людей с помощью всеобщих понятий, само собой разумеется, есть риск ухода в область абстракций.
И действительно, именно наличие вкуса к абстракциям позволяет понять особое отношение еврея к деньгам. Говорят, еврей любит деньги. Однако коллективное сознание, охотно изображающее еврея жадным до наживы, редко совмещает его с другим популярным фольклорным образом — Скупого; более того, расточительство еврея — один из излюбленных мотивов антисемитских проклятий. По правде говоря, если еврей и любит деньги, то не из-за того, что ему как-то по-особому нравятся медные или золотые монеты или ассигнации, — деньги для него часто принимают абстрактную форму акций, чеков или банковских счетов. Следовательно, его привлекает не чувственная реальность, а именно ее абстрактная форма. На деле же речь идет о покупательной способности. Он предпочитает эту форму собственности всем остальным только потому, что она носит всеобщий характер. В самом деле, приобретение путем покупки не зависит от расы покупателя и не подвержено влиянию идиосинкразии; цена объекта предполагает произвольного покупателя, определяемого только тем, что он владеет суммой, обозначенной на этикетке. И как только эта сумма внесена, покупатель становится законным владельцем объекта. Таким образом, собственность купленная — это абстрактная и всеобщая форма собственности, противостоящая особому, иррациональному присвоению через сопричастность. Образуется порочный круг: чем богаче будет еврей, тем настойчивее антисемит-традиционалист будет утверждать, что истинную собственность дает не законное приобретение, а некое приспособление тела и духа к объекту владения (мы видели, что таким способом бедняга возвращает себе отечественную почву и отечественное духовное имущество). Антисемитская литература кишит обращенными к евреям гордыми фразами благородных разорившихся старцев и добродетельных сирот, основной смысл которых в том, что честь, любовь, добродетель, вкус и т. д. — "не купишь". Но чем больше антисемиты настаивают на таких видах присвоения, которые должны исключить из сообщества еврея, тем больше еврей будет стремиться утвердить в качестве единственного вида собственности собственность законную, приобретенную покупкой. В противовес тому магическому обладанию, в котором ему отказано и с помощью которого у него хотят украсть все, включая то, что он купил, он стремится к деньгам как к законному покупательному средству всеобщего и анонимного человека, ведь таким он и хочет быть. Настаивая на власти денег, он пытается, с одной стороны, защитить свои права потребителя в сообществе, которое их оспаривает, а с другой — разумно изменить связь владельца с объектом владения, чтобы ввести собственность в рамки некой рациональной концепции мира. В самом деле, коммерческий рациональный акт покупки узаконивает собственность, которая определяется просто как право использования. В то же время ценность приобретенного объекта предстает уже не в виде некой мистической маны, которой владеют лишь посвященные, а отождествляется с ценой, которая распубликована и непосредственно доступна всякому. Теперь ясно, что скрывается за стремлением еврея к деньгам: если ценность определяется деньгами, то она всеобща и рациональна, следовательно, не имеет каких-то смутных социальных источников и доступна всем, а значит, еврей не может быть исключен из общества и интегрируется в него в качестве анонимного покупателя и потребителя. И на красивые фразы антисемита "деньги не все могут" и "есть вещи, которых не купишь" еврей иногда отвечает утверждением всемогущества денег: "неподкупная совесть стоит дороже". И дело здесь не в цинизме или низости, — это просто контратака. Еврей хочет доказать антисемиту, что иррациональные ценности — только видимость, и что, вообще говоря, всякий хотел бы обратить их в наличные. И если антисемит не бессребренник, доказательство получено: значит, в глубине души он тоже предпочитает законное приобретение за деньги мистическому (через сопричастность). Одновременно еврей становится человеком анонимным и всеобщим, определяемым только своей покупательной способностью. Таким образом, сразу объясняются и так называемая "жадность к наживе", и реальная щедрость еврея. Его "любовь к деньгам" — следствие обдуманного решения считать имеющими ценность только рациональные, всеобщие и абстрактные отношения между людьми и вещами; еврей потому утилитарист, что общественное мнение отказывает ему во всех видах наслаждения объектами, кроме одного — использования. Кроме того, он хочет с помощью денег приобрести те права, в которых ему отказано как частному лицу. Его не шокирует, когда его любят за деньги: уважение и лесть, которые приносит богатство, адресованы анонимному лицу, обладающему такой покупательной способностью, а ведь именно этой анонимности он и ищет; ситуация вполне парадоксальна: он хочет быть богатым, чтобы на него не обращали внимания.
Эти замечания помогут нам теперь обрисовать в основных чертах еврейскую «чувствительность». Можно предполагать, что она несет глубокий отпечаток выбора, сделанного евреем в отношении самого себя и в отношении смысла своей ситуации. Но мы не ставим задачи нарисовать портрет израэлита, поэтому ограничимся упоминанием о его долготерпении и вечном ожидании преследований, этом предчувствии катастрофы, которое он в счастливые годы старается заглушить в себе, но едва лишь небо начинают затягивать тучи, оно пророческой аурой наплывает вновь; мы отметим особую природу его гуманизма, эту волю к всеобщему братству, спорящую с самым упрямым индивидуализмом и с тем странным смешанным чувством любви, презрения, восхищения и недоверия, которое он испытывает к этим людям, не желающим его знать. Не думайте, что достаточно направиться к нему с распростертыми объятиями, и его доверие будет завоевано; он научился распознавать антисемитизм в самых торжественных декларациях либерализма. Он так же не доверяет христианам, как рабочие — новым буржуа, которые "выходят к народу". Психология утилитариста заставляет его подозревать в выражениях симпатии, которые ему кое-кто расточает, скрытый интерес, расчет, показную терпимость. И он в общем-то редко ошибается. Но несмотря ни на что, он страстно жаждет этой симпатии, ему лестны эти знаки уважения, которым он не доверяет, он желал бы оказаться там, вне ограды, вместе с этими людьми, среди них. Он лелеет несбыточную мечту вдруг силой явленной любви — и предъявленных доказательств доброй воли излечиться от своей всеохватной подозрительности. Стоило бы описать этот биполярный мир, эту разорванную душу, в которой каждое чувство расщепляется и зависит от того, кто его заронил, иудей или христианин. Любовь еврея к еврейке не та же, что его любовь к «арийке»; еврейская чувствительность глубоко рассечена, но это скрыто под мантией всеобщего гуманизма. Надо было бы отметить, наконец, безоружную свежесть и недисциплинированную спонтанность чувств еврея: всецело поглощенный рационализацией мира, неаутентичныи израэлит, несомненно, может проанализировать свои страсти, но не может их дисциплинировать; он способен стать Прустом — но не Барресом. Дело в том, что дисциплина чувств и самодисциплина предполагают глубокий традиционализм, склонность к частному и иррациональному, применение эмпирических методов, спокойное пользование заслуженными привилегиями, — это принципы аристократического способа чувствования. Соответственно понимается и христианский долг: позаботиться о себе. И аристократически чувствующие заботятся о себе как о декоративных растениях или как о тех бочках отборного вина, которые отправляют за море, вплоть до Индии, чтобы затем снова возвратить их домой, — морской воздух, проникнув в бочки, придает вину неповторимый привкус. Забота о себе вся пронизана магией и сопричастностью, но когда внимание постоянно обращено на себя, это в конце концов приносит и кое-какие плоды. Еврей, бегущий от себя, видит в психологических процессах скорее механическое функционирование, чем органическую жизнь; разумеется, он участвует в игре, поскольку ставит на рефлексию, но не он придумал эту игру, и даже нет уверенности, что он правильно уловил ее истинный смысл: рефлексия — не лучший инструмент психологического исследования. Таким образом, этого рационалиста все время переполняют подвижные, зыбкие массы эмоций и страстей. Он соединяет первобытный способ чувствования с изощренностью интеллектуальной культуры. В проявлениях его дружбы есть такая искренность, свежесть и теплота, какие редко встретишь у христиан, опутанных традициями и церемониями. Именно это, кстати, делает еврея таким беззащитным в страдании, и именно поэтому страдания его так невыносимо горьки. Но настаивать на этом не входит в наши планы; мы указали те следствия, которые может иметь неаутентичность еврея, этого нам достаточно. В заключение, попытаемся дать в самых общих чертах описание того, что называют еврейским беспокойством. Ибо евреи часто беспокойны. Собственно, у израэлита никогда нет уверенности в отношении его работы и имущества, он даже не может поручиться, что завтра он будет в той же стране, в которой живет сегодня; его положение, его свободы — вплоть до права на жизнь — могут быть поставлены под сомнение в любую минуту. Кроме того, как мы видели, его преследует тот неуловимый и унизительный образ, в котором его видит враждебная толпа. Его история — это история двадцати веков скитаний, и всякую минуту он должен быть готов снова взять свой посох. Человек, которому не по себе даже в собственной коже, непримиримо враждующий со своим телом, преследующий несбыточную мечту ассимилироваться, ускользающую при попытках приблизиться к ней, он никогда не ощущает самодовольной безопасности «арийца», который прочно утвердился на своей территории и так уверен в своих правах собственности, что может даже забыть о том, что он собственник, и считать природной связь, соединяющую его со страной. Но не следует думать, что беспокойство еврея — метафизическое. Оно совсем не похоже на ту тревогу, которую рождает в нас раздумье об условиях человеческого существования. Я бы даже сказал, что метафизическое беспокойство — это роскошь, которую еврей, равно как и рабочий, сегодня не может себе позволить. Чтобы задаваться вопросами о месте человека в мире и о его предназначении, надо быть уверенным в своих правах, прочно укорениться и избавиться от всех тех страхов, которые повседневно одолевают угнетенные классы и меньшинства. Одним словом, метафизика — вотчина арийских господствующих классов. (Не надо усматривать в этих замечаниях попытки дискредитировать метафизику: она снова станет главной заботой человека, когда люди добьются освобождения.) Природа беспокойства еврея не метафизическая, а социальная, и тревожит его, как правило, не место человека в мире, а его место в обществе; он не чувствует заброшенности человека посреди безмолвной Вселенной, потому что еще не вырвался из общества в мир.