«Отец церкви» Ориген, публично отрезавший себе пенис во имя «царствия небесного», вероятно, был бы обездвижен посредством смирительной рубашки с металлическими кольцами (для привязки к кровати), а преподобный св. Макарий, который во избавление от греховных мыслей «надолго погружал зад и гениталии в муравейник», остаток дней провел бы зафиксированным в гериатрическом кресле.
Благочестивые экстазы простых верующих (благосклонно воспринимаемые церковью) тоже, вероятно, были бы оценены психиатрией как тяжелые расстройства психики.
Вспомним один из образчиков такого благочестия, оставленный нам Маргаритой-Марией Алакок: «Он, бог, столь сильно овладел мной, что однажды, желая очистить от рвотных масс одну больную, я не могла удержаться от того, чтобы слизать их языком и проглотить» (цит. по: Корбен А. История тела).
Иными словами, в поступках святых и благочестивцев мы отчетливо видим способность очень легко перешагнуть через барьеры сложных рефлексов, установленных для защиты как важнейших функций организма, так и его целостности.
Возникает закономерный вопрос. Почему настоящее и достоверно обозримое прошлое не предлагает прецедентов такого типа? Где же они, настоящие проявления того, что самой церковью считается образцами настоящей веры?
Их нет. Но почему?
Изменилась догматика или сама суть христианского учения? Нет. Дезавуированы и деканонизированы святые? Они утратили свой статус образчиков поведения? Тоже нет.
Возможно, «вера» в подлинном смысле этого слова осталась далеко в прошлом, а сегодня мы имеем дело лишь с ее имитацией, со сложным притворством, порожденным не «пылающими безднами древнееврейских откровений», а конформизмом, невежеством и модой?
По всей вероятности, это именно так.
Здесь нам становится окончательно понятно, отчего современная психиатрия классифицирует религиозную веру так дружелюбно и снисходительно. Сегодняшняя вера не содержит никаких крайних эмоциональных проявлений, «неземных голосов» и видений. У ее адептов нет ни малейшего желания уподобляться христианским святым в антисанитарии и членовредительстве. Она (почти) не возбуждает желаний принести себя или окружающих в жертву религиозной идее.
Она очертила свой круг: куличик, свечка, иконка, слеза умиления, а также абстрактные разговоры «о боге и духовности». Но все, что выходит за границы этого круга, по-прежнему трактуется как патология.
Иными словами, терпимость психиатрии распространяется лишь на состояние формальной имитации «веры». На то состояние, которое, по сути, не имеет ничего общего с эталонами житий или канонами.
Именно от такого формализма, или, выражаясь евангельским языком, «теплохладности», строго предостерегает христиан их бог в «Откровении Иоанна Богослова» (Откр. 3–15, 16), обещая «изблевать» такого персонажа «из уст своих». Сочной патетике бога, естественно, вторят святые и теологи.
Простой анализ патриотических текстов не оставляет сомнений, что такая весьма условная «вера» отцами церкви трактуется как нечто, что «хуже неверия».
Имитация, о которой мы говорим, может быть вполне добросовестной, продолжительной и тщательной.
Она может заключаться в пунктуальном исполнении религиозных обрядов, в декларациях, переодеваниях, в тщательном подборе аксессуаров и лексики. Она еще способна генерировать злобу к инакомыслию и некоторую нетерпимость.
Но!
Она никогда не подвигнет натереться калом, надеть на сорок лет каменную шапку или прижечь влагалище пылающим поленом.
Вероятно, это происходит по одной простой причине: в действиях современных верующих уже почти полностью отсутствует патологическая составляющая. В основном мы имеем дело лишь с реконструкцией состояния «веры».
А реконструктор «веры» не способен на существенное самоистязание или добровольное мученичество. По одной простой причине: он здоров. Он лишь имитатор, никогда не переходящий границы реальности. Те самые границы, за которые св. Симеона, св. Макария, Оригена и многих других когда-то позвали «бредообразующие аффективные психозы и галлюцинозы».
Разумеется, все сказанное выше не реабилитирует религию. Даже лишенная смысла и содержания, она остается силой, способной существенно и успешно противостоять развитию человека. Хотя бы потому, что в качестве основных мировоззренческих и поведенческих ориентиров она по-прежнему предлагает образчики несомненной патологии.
Патриотизм, в отличие от других галлюциногенов, формирует устойчивые доверительные отношения с видениями, возникающими под его воздействием.
Патриотические видения истеричны, агрессивны и настойчивы. Они имеют свое мнение о длине дамских юбок и фасонах духовных скреп. Они могут дать команду завоевать Луну или «присоединить» озеро Чад, подняв на нем мятеж бегемотов.
Задача опытного патриота – не только исполнить такой приказ, но и транслировать услышанное тем массам, которые сами недостаточно хорошо «слышат свою родину», простершуюся от Зимбабве до Курил.
Следует помнить, что помимо задач прикладных и промежуточных у патриотизма всегда есть главная цель. Та самая, ради которой этот идеологический наркотик и закачивается стране в вены.
Она состоит в том, чтобы по первому же щелчку пальцев любого дурака в лампасах толпы мальчишек добровольно соглашались бы превратиться в гниющее обгорелое мясо. В том, чтобы перед очередной бессмысленной бойней ни у кого из них даже не возникло бы вопроса: «А за каким чертом»?
Патриотизм превосходно справляется и со второй своей задачей – поддерживать на должном уровне то свойство граждан РФ, которое и отличает их коренным образом от растленных европейцев.
Русский рождается, живет и умирает с коренной уверенностью, что государство имеет полное и неотъемлемое право разорить его, изуродовать, убить и заставить кланяться любому идолу.
Если бы не эта вбитая в каждую голову «святость власти», то в 37-м товарищей в кожанках везде встречали бы вилами и огнем дробовиков, а не позорной покорностью.
Ведь это именно она (покорность) сгоняла миллионы в лагеря и могильные рвы. Энкавэдэшники и вертухаи лишь обслуживали это главное национальное свойство – добровольное признание всевластья железного лаптя Кремля.
Сегодня глупое население не всегда понимает, почему оно должно жертвовать детьми и жизнью ради голубизны министерских бассейнов на Майорке. Еще труднее объяснить гражданину, что его истинное предназначение – не жизнь и счастье, а комфорт разговорчивых иждивенцев с покупными дипломами, которые на Охотном Ряду чревовещают от имени России.
Разумеется, комфорту попов и депутатов надо придумать убийственный сакральный псевдоним.
Если все цинично назвать своими именами, то ползанье с выпущенными кишками может не доставить гражданину того морального удовлетворения, которое, возможно, было у героев последних войн.
Такой псевдоним есть: это волшебное слово «родина». А к нему обязательно прилагается аккуратная оговорочка, что «родина – это одно, а государство – это другое».
Но «родина» в таком случае является абсолютно абстрактным понятием, с которым в реальности пересечься невозможно. На самом же деле меж понятиями «родина» и «государство» никакой осязаемой черты нет. Это старый проверенный трюк. Прекрасной иллюстрацией его эффективности служат попы. Они призывают субсидировать их абстрактного бога, но пожертвованное сразу превращают в икорку и «Лексусы».
По тому же принципу придумана и «родина».
Объектом любви и благоговения объявляется не реальная, полная кошмаров страна, а некая абстрактная Россия. В ней никто никогда не жил. Ее никто никогда не видел. Но именно ей – невидимой, неосязаемой и прекрасной, следует приносить себя в жертву по первому же свистку чиновника, насмотревшегося патриотических галлюцинаций.
Но тут возникает конфуз, который особенно хорошо заметен сегодня.
Присмотритесь.
Когда вы ласкаете абстрактную Россию, эрекция возникает у «Единой».
У русской литературы закончился срок годности
Мы слышим плач толстых министров, черносотенцев и филологических дам – они очень сожалеют, что дети не читают.
Никто не задался вопросом: а что, собственно говоря, этим детям читать? Классику? А почему ее надо читать? Почему надо употреблять продукт, у которого явно закончился срок годности? Почему до сих пор никто не хочет называть вещи своими именами?
Богоискательская истерика Достоевского имеет к сегодняшнему дню такое же отношение, как шумерские глиняные таблички. Пафосное, мучительное, многословное фэнтези Толстого о войне 1812 года тоже свое отжило. В этом жанре появились образцы и поинтереснее. Тема многолетних предсовокупительных терзаний самок в кринолинах тоже сегодня особого интереса не представляет.