22 февраля 1987 года. Письмо в зону
Папа! Я пишу тебе самое плохое: мама больна. Может быть, ты еще в Москве на свиданиях это заметил. Мама больна, и позавчера ее тетя Катя и дядя Витя отвезли в психоневрологический диспансер. У мамы расстроены нервы. Она в диспансере пробудет два месяца. Сегодня у нее была бабушка. Вчера приехала матушка Анита, и мы с ней завтра пойдем в церковь. Вчера, сегодня, завтра…
Мама написала для меня письмо. Просила приехать, но нельзя, детей не пускают.
Мы с бабушкой, все в порядке. Катя сейчас играет с соседским Левой у нас.
Папа! Бандероль мы отправить не могли, так как мама спрятала письма и не давала мне прочитать. И я ничего не знала…
Теперь школа. Все в порядке. Сегодня мальчишек поздравляли с днем Советской Армии. Игры были одинаковые, их девочки всем купили. Игры для дошкольного и младшего школьного возраста. Это шестикласникам! С уроками все в порядке.
Художка. Все нормально. Сейчас рисуем композицию на космическую тему, на конкурс в Австрию (международный). Я делаю смешную «Планету летающей посуды», где инопланетяне летают в посуде: в кастрюлях, в утятницах, в сковородах и в ложках.
Все в порядке.
Катя здорова, поет мало. Писать, читать не собирается. У нее шатаются два нижних зуба — первые!
Папа, ты волнуешься, что письма не дошли. Но они идут долго, свое первое письмо я написала через неделю после получения твоего первого.
Матушка Анита отправила тебе письмо ~и открытку. На всякий случай повторяю главное: могу ли я сама с кем-нибудь приехать на свидание в весенние каникулы, хочешь ли ты, чтобы это было личное свидание, тогда уточни число. Сразу же перечисли, что можно и нужно везти с собой — так, чтобы после свидания тебе передать. Если личное, что специально ты хочешь из еды?
Катенька уже спит.
Мы тебя целуем.
Соня.
(Приписка в том же письме взрослым почерком):
Левушка, еще раз не волнуйся за Наташу, сейчас уже гораздо лучше, хуже было все это время без помощи. И для детей, и для тебя сейчас так лучше, ты уж поверь. Очень много тебе писала, надеюсь, получишь. К сожалению, потом такого «урожая» не жди, без меня одна Сонечка так не раскачается — придется довольствоваться малым. Береги себя. Это главное. Не знаю, можно ли тебе давать телеграммы, но попробую. Дело в том, что хочется запросить относительно бандероли… Привет тебе от бабушки, она очень много помогает все это время.
Целую.
Анита.
5 марта 1986 года. Письмо из зоны
Родныё мои, любимые! Получил, видимо, все ваши письма… То, что Наташу положили в больницу, внесло ясность в мои представления о вашей жизни, до сего дня мучительно неопределенные. Что же делать, все надо принимать, как есть. Милая наша матушка Анита, спаси тебя Господь с твоей добротой. Пиши мне не обязательно заказные — пока вот получаю. Конверты и бумагу не присылай — все есть… Разговор о свидании не актуален, вернемся к нему несколько позже…
Если еще не отослали бандероль, то нужда в теплых вещах отпала, по крайней мере, до следующей бандероли (через 6 месяцев). Не горюйте, не так уж это и важно. Я ничуть не мерз, все есть и без того…
Что же еще? Сонюшка, письма твои хороши, но только тогда, когда ты не просто пишешь: «в художке в порядке», «в школе нормально»… Теперь, когда мамочка в больнице, пиши особенно подробно и часто — но уж раз в неделю — обязательно! Приветы не передаю персонально, но само собой разумеется, тем, кто вам помогает, мой поклон и признательность — и родным, и соседям, и друзьям.
Целую вас, родные мои.
Пишите, пишите и пишите.
Лева.
ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО
Последнюю ночь в лефортовской тюрьме я провел в камере смертников, и это была лучшая ночь с момента ареста. Хотя день накануне был ужасен.
Утром того дня меня взяли на этап. В двери открылся квадрат кормушки: «Фамилия?» — «Тимофеев». — «С вещами». А какие вещи? Только то, в чем полгода назад из дома при аресте ушел и что тогда с собой унес, — зубная щетка, мыло, пара белья. Нужна была шапка, сапоги нужны, шарф теплый, белье бы шерстяное… Что-то забыли меня родные мои, забыли передачи приносить.
Дело, конечно, не только в шерстяном белье. Передача — это любовь. Передача — это привет от любящих тебя, от тех, кто помнит о тебе. Без передачи в тюрьме одиноко, — я уж не говорю, что холодно и голодно, но главное — одиноко… Все против тебя. Весь мир против. А ты оказался один. Не то, чтобы страшно — обидно. Кажется, не заслужил этого обидного одиночества… Но кто знает, что там у них дома. Может, им еще хуже, чем мне. Да наверняка даже хуже… И этот страх, что им хуже, — куда горше, чем чувство одиночества.
Ничего, принимать надо все как есть, привыкать надо. Поехали.
Но поехали неудачно… Целый день в воронке провозили по московским тюрьмам, собирая этап, набивая в тот воронок кричащую, матерящую, беспрерывно курящую уголовную толпу.
Но собрали этап напрасно. Когда приехали куда-то на зады Курского вокзала, оказалось, что сегодня отправки не будет — и поехали по тем же тюрьмам разгружать живой груз.
Был уже поздний вечер, когда меня завели в камеру — не в ту, в какой я пробыл последние дни перед отъездом вместе еще с двумя горемыками, но в пустую камеру-одиночку, о каких зэки поговаривали, что в них содержат смертников перед казнью.
И вот тут-то, — Господи, радость какая! — мне принесли передачу. Лысый прапорщик Володя (все зэки знают, как зовут этого ангела судьбы) не в кормушку подал обычную здесь пластмассовую корзинку, но широко открыл дверь и вошел в камеру, и вывалил все из корзинки на койку все, о чем мечталось! И что поесть в дороге, и что теплое надеть, и во что воды набрать — все, что нужно, и все с любовью собранное. Вывалил на койку и почему-то сам присел тут же на голый матрас, — словно хотел что-то сказать мне, но не решался.
— Кто принес? — спросил я с надеждой, думая, может, жена, — о ее тяжелой болезни я еще не знал наверняка, но догадывался.
— Девочка лет двенадцати, — сказал прапорщик.
— Дочка старшая, — сказал я.
— Я и подумал, что дочка — на тебя похожа, — он помолчал, глядя, как я разбираю, раскладываю вещи.
— А моя бы в тюрьму с передачей не пошла, — вдруг сказал он и поднялся. — Хорошая у тебя дочка.
Он ушел, негромко захлопнув дверь камеры и повернув в ней ключ снаружи, — мои тюремщик. И я подумал о нем с любовью.
На следующее утро меня снова взяли «с вещами». И больше я в Лефортово не возвращался.
19 марта 1986 года. Письмо в зону
Дорогой Лев Михайлович!
Пишу тебе, наконец, узнав недавно адрес. Должен кое-что сообщить. Может, ты это знаешь, а скорее — нет.
Дело в том, что Наташа очень сильно больна, причем — давно. Сейчас она уже три недели в психбольнице, будет там еще месяц. Дело идет на поправку, она начала набирать вес, врачи надеются, что все будет в порядке. Попав в больницу, она снова стала общительной, радуется встречам, любит вспоминать Озеро. Мы навещаем ее регулярно, она много и охотно ест, разговорчива. Нормальна во всем, кроме двух «пунктов». Об этом подробнее.
В этот столь неприятный для нас год мы общались с ней вплоть до лета, поддерживали ее, как могли. А потом она исчезла. Не звонила, не открывала дверь. Мы думали, она уехала. Увидели ее только раз; в сентябре, она была очень холодна, замкнута. Потом опять был большой перерыв. Соня и Катя приезжали в гости довольно часто, но она сама от общения уклонялась. И так было до начала марта.
Теперь о болезни. Сначала, не в силах жить с тем горем, которое на нее свалилось, Наташа вытеснила из себя сам факт твоего преступления закона, и она вообразила, что все это большая игра, в которую втянуты буквально все, эти все морочат ей голову, а на самом деле у тебя все хорошо, ты где-то счастлив со своими друзьями и родственниками. Отсюда настороженность ко всем, самоизоляция, мрачное одиночество, нарастание вражды к тебе.