на, поешь, – и, скомкав горсткой пальцев губы, заплакала.
– Послушайте, – всполошенно сказал Тиль. – Чего эта старуха плачет?
– Не знаю…
Он немного поел.
– Если можно… – он взволнованно провел рукой по волнистым расчесанным волосам и стойко сказал: – Если это можно, я предпочел бы правду. Меня расстреляют?
– С чего вы? Тетенька, вы вот плачете, вы немца пожалели и испугали насмерть.
Старуха всхлипнула, высморкалась в конец головного платка.
– Не его. Не-ет. Мне его мать жалко. Она его родила, выхаживала, вырастила такого королевича, в свет отправила. Людям и себе на мученье».
Через некоторое время переводчица спрашивает обер-лейтенанта:
«– Вот у вас на пряжке выбито: “С нами Бог”…
– Да-да. Так принято в вермахте.
– Но ведь Гитлер назвал христианское учение бесхребетным, непригодным для немцев…
– Ну, это – традиция. Девиз, если хотите…
– Уж если с кем Бог, так это знаете с кем? С той старухой хозяйкой, что пожалела вас или вашу мать, уж не знаю кого.
– О, старая матка! – с чувством сказал он, едва дав мне договорить. – Это так удивительно… Русская душа…
Бедная причитавшая над ним старуха, оплакав его, отдав ему свою кашу, ошеломила его. Как знать, может, и у него есть святая святых, неведомое ему самому… Прежде, до плена, он просто не заметил бы, что эта старуха – живой человек.
Бабу, с ненавистью и отчаянием плюнувшую ему в лицо, мы обходили в нашем теологическом разговоре, хотя и у нее русская, не безбожная душа».
Впрочем, ошеломленность обер-лейтенанта – временное состояние: «…мне-то казалось, в нем что-то сдвинулось. Нет, все при нем – незыблемый пласт стройных, крепко связанных между собой понятий. Не отягощенный сомнениями, он всякий раз определенно знает, как ему быть».
И в этом – одна из основ вроде бы непреодолимой силы германской армии. Сцена с заплакавшей старухой может показаться совершенно ненужной, даже нелепой; кстати, один из офицеров разведки зло и грубо высмеивает упоминание о матери обер-лейтенанта.
Но есть в этой сцене нечто, вдруг обнаруживающееся и в поведении самих офицеров разведки. Обер-лейтенанта уже повели на расстрел за отказ сотрудничать, но старший здесь, капитан Москалев, приказывает вернуться:
«– Вот что, пусть он идет. Пусть идет!.. Мы-то ему ничего плохого – пусть идет, покажется им – мы ж его пальцем не тронули, пусть глядят. Переводи! И чтоб передал им; пусть сдаются, а то мы их, гадов, перебьем, – и, ярясь от воодушевления, хрипло: – И чтоб знали! Чтоб зарубили себе! Мы придем в их Германию!..
Свету было уже так мало, что шаг и другой – и немец скрылся от нас, растворившись за стволами деревьев…
Москалев тяжело дышал – вышел из рамок человек, решает, не спросясь, на свой страх и риск, как Бог на душу положит».
И в плаче старухи, и в неожиданном поступке офицера (не забудем, что речь идет о времени жесточайшего противоборства под Ржевом) по-своему выразилось то зреющее превосходство над врагом, которое в конечном счете определило нашу победу над лучшей в истории (по определению самого Жукова) армией.
Напомню цитаты из опубликованных как раз в 1942 году статей Эренбурга, которые требовали: «Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать» – и согласно которым немки – не женщины, а «мерзкие самки». Но, как видим, люди, находившиеся в 1942-м под Ржевом, думали и чувствовали иначе. И, кстати сказать, в плане войны «на уничтожение» мы едва ли бы могли «превзойти» врага… Основой победы явилось другое…
Наше превосходство над врагом было не собственно «военное»; это было превосходство самого мира, в который вторгся враг. И оно не могло осуществиться, реализоваться за краткое время, ибо дело шло о «мобилизации» не армии, а именно целого мира.
Поэтому есть основания полагать, что победа у стен Москвы (именно и только у ее стен!) была все же краткой – хотя и мощной – вспышкой нашего превосходства, после которой страна пережила и не менее катастрофическое, чем в 1941-м, отступление на юге до Волги и Кавказского хребта, и тяжелейшие – к тому же могущие показаться «бессмысленными» – сражения под Ржевом, длившиеся четырнадцать месяцев.
В истинно объективном воссоздании противоборства под Ржевом, предстающем в сочинениях Елены Ржевской, раскрывается (именно в силу доподлинной объективности) глубокий смысл войны. Это, по своей внутренней сущности, не война большевизма с нацизмом. Хотя подчас в рассказах Ржевской появляются те или иные «реалии», связанные с этими политическими феноменами, они воспринимаются как нечто внешнее, как оболочка гораздо более масштабного содержания. Вот, скажем, в разговоре переводчицы и обер-лейтенанта как-то совершенно естественно возникают и прусский король XVIII века Фридрих Великий, и Наполеон, а в другом месте тема углубляется в историю еще дальше:
«Оказывается, старинный герб Ржева – лев на красном поле… Он стоял на западной окраине русских земель, и не раз на него обрушивался удар врагов, рвущихся в глубь России».
Натиск на Восток особенно усилился начиная с XIV века, и шел он тогда под знаком борьбы Католицизма с Православием [728]; атака нацизма на большевизм – это только исторически-конкретная «форма» многовекового натиска под разными девизами…
Вот мельчайшая и, казалось бы, совершенно незначительная деталь: у рассуждающего о «великолепных успехах» Фридриха Великого в операциях на уничтожение обер-лейтенанта – несмотря на условия фронтового быта – идеально обработанные ногти, что даже побудило переводчицу спрятать свои руки под стол. А с «запредельной» человечностью плачущая при мысли о матери жестокого врага старуха сморкается затем в кончик своего головного платка…
Словом, два несовместимых мира (выявившихся в этих вроде бы не имеющих никакой значительности деталях) – то самое геополитическое противостояние, о котором подробно говорилось выше. И оно, пожалуй, наиболее неоспоримо проявляется в таких вроде бы не заслуживающих серьезного внимания деталях…
Уместно предположить, что Елена Ржевская смогла и увидеть, и оценить значение таких деталей потому, что под Ржевом она впервые соприкоснулась не только с вражескими офицерами, но и с людьми, составляющими основу называющегося Россией мира, – ибо ранее она знала только по-своему замкнутое и как бы театральное московское бытие…
О жизни до Ржева говорится: «Я всегда жила вместе с товарищами. А теперь – одна среди невиданных раньше людей…
Подумала: если меня убьют, Агашин и Москалев (офицеры разведки. – В. К.) скажут: “Была тут переводчица-москвичка” (ничего другого, может, и не скажут, но “москвичка” – обязательно)».
Однако со временем Ржевская убеждается, что, вжившись в военное бытие этих «невиданных» ею людей, стала для них своей, а не «москвичкой».
Необходимо отметить, что тот мир, в котором зреет победа над врагом, – не только собственно русский мир в этническом смысле слова.