— Но-но-о, шельмецы! Но-о, ребятенки! зараз отдохнете: вон и станица!..
Этот возглас выводит меня из дремоты. Я жадно всматриваюсь вперед и ничего не вижу, кроме темноты, но вскоре по сторонам начинают выплывать как будто знакомые предметы: и телеграфные столбы, и высокий курган, и кирпичные сараи… Вот и мост через Мечетный буерак. В стороне чернеет силуэт длинного здания общественного хлебного магазина и забор кладбища с деревянными крестами; два серых креста, которых я теперь не вижу, стоят там над дорогими моему сердцу могилами… Затем опять переулок и, наконец, длинная, широкая улица. Рядом с соломенными крышами встречаются уже тесовые, черепичные и железные; дома становятся больше, щеголеватее, перед домами — палисадники. Вот училище, церковь, богадельня. Вот, наконец, мы и дома!
Всякий раз, как и теперь, когда я въезжал в свою родную станицу, — было ли это ночью, вечером или днем, — глубокая, точно притаившаяся, ни о чем не помышляющая тишина ее властно и безапелляционно захватывала меня, окутывала каким-то снотворным облаком покоя, лени и бездействия, погружала в свою глубь, и я, даже не пробуя барахтаться и выбиваться наверх, топором шел на самое дно тихой жизни, точно в мягкую и вязкую тину, и только первое время осматривался с некоторым любопытством, удивлением и отчасти грустью. Где-то там осталась неспокойная, нервная жизнь, где-то, может быть, «гремят витии, кипит словесная борьба», жизнь мчится на всех парах, а здесь, в глубокой тиши — мирные, будничные, неспешные заботы, крепкий трудовой сон и глубокое равнодушие ко всем словесным волнениям и грому витий. Я скоро привыкал к этой сонной тишине, втягивался, забирался поглубже и пускал, так сказать, корни. И всякий раз было больно отрывать эти корни, и с глубокой скорбью я менял эту беззвучную тишину поросших травой улиц на грохот мостовой, на фабричные гудки, грязные и пыльные улицы и каменные высокие дома с вонючими дворами…
И здесь, в этой тишине, бывают, я знаю, потрясающие драмы; произвол так же безвозбранно подвизается тут; горькая нужда бьется и плачет, и не находит помощи; подлость и ненависть к свету свили и тут себе прочнейшее гнездо. Но эта безмолвная тишина, мирная природа, безбрежное небо с горячим солнцем или с ясными звездами, широкая, синяя, молчаливая степь, синий кудрявый лесок — все это такое тихое, молчаливо-покорное — словно примиряет и успокаивает, и крик боли или смолкает, или бесследно пропадает в воздухе…
II
Станичное правление. — Станичный сбор. — Вопрос о наказании «за разврат законной жизни». — Вечером после сбора
На другой день, часу в одиннадцатом дня я пошел в станичное правление — на станичный сбор. Перед самым зданием правления, обсаженным тополями, на площади, около кибиток с косами и повозок с таранью, возле станичного пожарного сарая и на крыльце правления стояли и сидели «выборные» — казаки, назначенные станицей для заседаний на сборах текущего года. У плетня соседнего двора протянулись длинным рядом порожние казачьи повозки (так называемые «одры») и оседланные лошади, низко опустившие головы и отмахивавшиеся от мух. Позвякиванье новой, испытуемой косы о колесо раздавалось резко и отчетливо; также отчетливо слышно было, когда начинали ругаться между собой и уличать друг друга два каких-нибудь поспоривших собеседника.
Когда я подошел к крыльцу правления, на порожках которого сидело много казаков, знакомый мне сутуловатый старик с длинной седой бородой ораторствовал, стоя на нижней ступени и часто разводя руками; он говорил о том, как казачество стеснено теперь новыми порядками, а особенно лесными законами.
— Палки нельзя срубить: зараз — протокол, — повторял он обличающим тоном, — а кто атаману поддобрится, у того целые костры на задних базах… Василий Бутуз набрал дрямку, и его представили за это к мировому, а Кочет рубит самый лучший лес — ничего! У него сейчас больше тысячи кореньков всякого леса… Это — ничего, потому что у кого атаман пьет? у Кочета! Кто атамана с атаманшей на тройках катает? Кочет!.. Да мало ли таких, как Кочет? Господи Боже мой! Сплошь и рядом по станице: возьми того же Уласа, — полон двор лесу!
Кроме проверки луговых паев, раздела луга «на улеши» и некоторых продаж с аукциона, сходу предстояло сегодня решить несколько случайных, так сказать, вопросов: ходатайство м — ского хутора о командировании одного из хуторян на жительство в отдаленные станицы «за разврат законной жизни», отчисление суммы на препровождение психически больного казака в войсковую больницу; отчисление денег на приобретение световых картин для волшебного фонаря; наделение земельным паем вдовы казачки; выдача леса трем погорельцам и друг.
В атаманской канцелярии, у стола, в кресле восседал станичный атаман — тощий урядник с рыжей бородой, потный, красный, чахоточного вида, в длинном неуклюжем мундире нового образца, с серебряной медалью на груди. Против него сидел учитель, за особым столиком — казначей, на деревянном крашеном диване — несколько привилегированных лиц станицы. Григорий, полицейский казак, служивший еще при моем покойном отце, обязательно предложил мне табурет.
— Ну, что, собрались там, Аверьяныч? — спросил атаман у своего помощника, который вошел вслед за мной в канцелярию.
— Плохо собираются, — отвечал помощник, и в тоне его гнусавого голоса послышалось огорчение.
— Должно быть, в кабаке все сидят?
— Да это не иначе!
— Надо будет распорядиться послать, чтобы закрыл кабак.
— Он сам должен бы знать… Полицейский! — крикнул помощник атамана, заглянув в комнату писарей, — сходи в заведение, гони оттуда в шею всех.
— В шею? — переспросил Григорий, появляясь в атаманской канцелярии с круглым медным знаком на груди (с «медалкою»).
— Прямо по шее! — сделавши энергический жест кулаком, подтвердил помощник атамана, — да гляди, сам не сядь.
— Нет, я нездоров.
— То-то! А кабы здоров был, сел бы?
Полицейский конфузливо улыбнулся и сказал успокаивающим голосом:
— Нет! меня уж третью неделю лихоманка трясет.
Атаман встал и взялся за фуражку.
— Сходить подзакусить, — сказал он, — а то целый день, до самой ночи, поесть не придется. Вы на сбор? — обратился он ко мне.
— Да.
— Советую домой сходить, пообедать. Пока еще соберутся, пока что… Не раньше, как часа через два. Пойдемте. А вы, Аверьяныч, не стойте: возьмите списки и перекличку делайте.
Помощник атамана взял списки и отправился в майданную. Мы с атаманом пошли домой. С крыльца правления раздавался одинокий голос «есаульца», на обязанности которого лежало созывать выборных и распределять их по местам, предназначенным им по жребию, и во время заседания призывать сбор к порядку и тишине.
— Выборные! по своим местам! на перекличку! — кричал теперь есаулец, стоя на крыльце без шапки, с поднятой вверх клюшкой.
Выборные, не торопясь, лениво начали подниматься со своих мест и потянулись в правление на перекличку, после которой они должны были вынимать жеребья, кому и на каком месте сидеть. Этот обычай, т. е. распределение мест для выборных по жребию, есть нововведение последнего времени. Не знаю, во всех ли округах Донской области он практикуется. Ни «Положение об общественном управлении в казачьих войсках», ни «Инструкция», составленная к руководству станичным обществам войска Донского и должностным лицам этих обществ, — не заключают в себе указаний на то, чтобы выборные на станичных сборах занимали свои места по жребию. Во всяком случае это нововведение решительно ничего не достигает, — как единогласно утверждают и станичные должностные лица, и сами выборные, — кроме разве того, что тормозит заседание почти на полтора часа. Сделано оно в видах разъединения партий, противодействующих некоторым начинаниям начальства, выразителем которого (большею частью невольным) является обыкновенно станичный атаман. Но партии, разделяясь между собой своими местными интересами, всегда единодушно сходятся в одном — в возможной оппозиции администрации, потому что в отеческой опеке начальства казаки усматривают только посягательство на свои исконные права и отвечают дружным, единогласным «не надо» почти на все его предложения, какие бы они ни были, хотя это «не надо» не всегда удается отстоять.
Резко обозначенных партий в Г — ской станице — три: 1) степные хутора («центр»), на выборах — самая влиятельная партия; 2) «заречные» хутора («левая»); 3) станица и ближайшие к ней хутора («правая»).
Только что я расстался на перекрестке с атаманом, рассказывавшим мне унылую повесть о своей болезни («кашель привязался, даже такой иной раз бывает, что пища в нутре не держится»), и только повернул домой, как меня нагнал пожилой казак, здоровенный, толстый, с рябым лицом и маленькими, плутоватыми веселыми глазками.