Задуманная как своеобразная аллегория, «Харруда» превращала традиционную для магрибинцев повесть о детстве и юности в картину символического пробуждения жизни от векового сна колониальной ночи, высвобождения из оков гнетущих традиций, выхода к подступам, ведущим к жизни новой, к дороге правды, к определению смысла своего пути и предназначения. Последнее особо важно для Бенджеллуна, ибо рассказать о себе означает для него рассказать о Марокко, но не щедрыми, полными любви словами, как в книге другого марокканского писателя — Ахмеда Сефриуйи — «Ларчике чудес», или же горькими и резкими из «Простого прошедшего», которое написал Дрис Шрайби, но и теми и другими сразу, и вместе с тем угадывающими, разгадывающими, проникающими в глубинный смысл явлений и событий, и устремляющимися навстречу к заветной цели, к далекой мечте, к неясной, но манящей дали.
И тема родины, кровной привязанности к ней, олицетворение ее с мифической женщиной (подобной легендарной воительнице Кахине) с поруганной честью, но гордой и не сломленной, чье имя и проклиналось и боготворилось, с чьим образом были связаны и грезы любви, и горечь разочарований — эта тема по-новому звучит и варьируется в романе Бенджеллуна. Она сгущается в одновременно «низком», пугающем своим обличьем образе принадлежащей всем и в то же самое время овеянной легендой, независимой женщины, жены великана, обладающей грозной, таинственной силой, притягивающей к себе, зовущей и ускользающей в небытие и внезапно возникающей как надежда — в образе Харруды — «птицы, лона, женщины, сирены». Ей и посвящает свою книгу писатель. Но, расширив границы своего посвящения до таких мифологических горизонтов (птица-лоно-сирена), автор тут же сужает их, замыкая свое символическое посвящение другим, коротким, но тоже исполненным многозначительного смысла: «Моей матери».
Харруда в романе — без возраста, без лика: она то древняя и черная, как ночь, старуха, то прекрасная и чистая, как юная дева. В ней сокрыты глубокие бездны. Она хранительница памяти людей, той самой незамутненной памяти, которую не огрубили, не притупили шрамы несчастий и бед. Харруда — и синяя, как смерть, и красная, «как гнев», и «как небо» — прозрачна и чиста. В ней бушует весна и слышны раскаты моря, она как песнь на заре, как миг, как радуга, но и как птица, у которой подрезаны крылья и вот-вот угаснет надежда, как птица, которая станет предвестницей ночи…
Но эта многоликость и многослойность образа выстраивается не в процессе фиксации его в разных сюжетных ситуациях, не в «линейном» рассказе об этой удивительной женщине, но запечатлевается постепенно в воображении ребенка, а затем и юноши, и возникает одновременно с его представлением о мире, изначально совмещенном в его сознании с этим полусказочным-полуреальным существом. И если вдруг появлялась или вдруг исчезала Харруда, если ее образ как-то распадался — или наоборот объединялся в одно целое, то само по себе это было связано либо с каким-то неожиданным событием, печальным или радостным, либо с несчастьем, бедствием, расчленением, а потом и с новым возрождением. Цикличность исчезновений и появлений — это и была сама жизнь, ее река, ее течение, ее обрывистые берега, пороги, разливы, река, которую иссушают суховеи и поят дожди. Но что бы ни случалось, всякий раз Харруда выживала. Она выжила и тогда, когда, казалось, ее настигла смерть. «Она поднялась, собрала по частям свое тело и удалилась к Великану готовить войну. Войну, которая проникнет во все наши поры… Мы долго ждем Харруду на улице. Родители нас старались запереть. Закрыть наглухо двери. С тех пор как чужестранцы пришли в нашу страну, нам запретили выходить за порог дома. Страх. Страх получить шальную пулю. Страх быть раздавленным демонстрацией. Страх быть схваченным палачами, которых засылал Великан… Война или сопротивление — все слилось воедино». Пробуждающееся сознание героя выхватывало из истории страны тот кусок жизни, который хронологически точно соответствовал и пробуждению национального самосознания: повсюду росло сопротивление колониализму, сопровождавшееся упорной и непрекращающейся борьбой народа за свои права.
Особое значение в тексте романа имеет тот фрагмент воспоминаний, в котором звучит монолог матери. Он — как напоминание, как укор тому, кто в смирении видит фатальную неизбежность, и в жизни без надежд — способ человеческого существования. Одновременно этот монолог — свидетельское показание и обвинительный акт, и свидетельство прозрения женщины. Ведь как утверждает писатель, для женщины в мусульманском обществе осмелиться говорить — это значит искушать дьявола и призывать на свою голову его проклятие. «Осмелиться говорить — это значит уже существовать, стать личностью!» И в рассказе матери сыну показан как бы изнутри весь механизм отчуждения женщины в мусульманском обществе, те основы, моральные устои, на которых зиждятся социальные структуры угнетения, подавления, обезличивания.
В своем монологе мать выносит приговор обществу и подготавливает тем самым в душе ребенка протест и бунт, который выплеснется на страницы книги как разбушевавшаяся стихия (этот бунт поднимут дети и птицы), как революционный праздник, когда не будет литься кровь и не будет насилия, и одновременно как предпоследний суд над историей, как предупреждение, которое сделает народ… «Это может быть наивно и идеалистично, — говорит Бенджеллун, — но мечта — неотъемлемая часть самой жизни…»
В «Харруде» Бенджеллун стремился рассказать о том, что такое Марокко, какими болями живет эта страна и какими надеждами согрета, что знает о себе самой и какой видит и осознает себя, и выразить все это в уплотненных, насыщенных художественных образах, пытался найти такую емкую структурную и композиционную формулу, в которой умещается большое историческое и социальное пространство, сгущенное, сконцентрированное, доведенное до символического обобщения, смещающего и расширяющего границы поэзии и прозы. Эта цель одновременно позволяет и читателю услышать не только голос поэта, художника, но и голос его страны, расширить познания о ней и дополнить этот образ, который создан другими современными писателями Марокко. А в этом заключался и смысл «взятия слова» в «Харруде», в этом Бенджеллун видел свой гражданский долг и именно так осознавал свою миссию.
В начале семидесятых годов Тахар Бенджеллун начал работать в Париже в Центре медицинской и социально-психологической помощи североафриканским иммигрантам, одновременно сотрудничая в крупнейшей газете Франции «Монд», выступая на ее страницах с острыми литературно-критическими и политическими эссе. И одной из главных тем его творчества становится тема судьбы его соотечественников, уехавших в Европу в поисках работы. Опыт своего общения с эмигрантами Бенджеллун запечатлевает в ряде эссе, и в научном труде (диссертация и другие исследования), и в своей повести «Одиночное заключение» (1976). Для этой своей книги писатель избирает форму исповеди, впитавшей в себя всю горечь историй, рассказанных ему теми, кто переживал в Европе сразу тройной гнет — экономический, социальный, расовый… И исповедь эта превращалась в скорбь об утраченной жизни, о разбитых иллюзиях…
Вытолкнутые из жизни существа, подобные герою «Одиночного заключения», проведшие свое существование в каморках «более тесных, чем гроб», не были удостоены даже возможности быть похороненными по-человечески (их хоронили на свалках). Бежав от несправедливости и унижений, от «средневековья», человек обретал видимость существования, был презираем и гоним, «как сухой листок в сточной канаве»… Когда-то переполненный надеждами, становился опустошенным от их несбыточности, израненным, как осколками льда, новой несправедливостью, новым унижением и несвободой.
Так что же оставалось «человеку из сундука», герою повести Бенджеллуна? Иллюзорный праздник души и тела, который дарила ему картинка — простая бумажная картинка, вырезанный из какого-то замусоленного журнала женский портрет — прекрасная Греза, возникающее во тьме чудесное Видение, легкое, как тончайший шелк, светлое, как луч Звезды, нежное, как песня ребенка… И желанная теплота, весь так долго ожидаемый теплый розовый свет зари вдруг заполняли мрачное пространство, где с неба лила только грязная вода, очищали его, омывали, согревали, и человек уже не хотел больше открывать крышку своего убежища и выходить на встречу с миром, который отнимал у него Жизнь.
Но внешний мир властно вторгался в иллюзорный праздник любви. Маленькая дочь писала с родины: «Мы получили твой денежный перевод. Заплатили долги. Хотя, правда, не все…»
Но и эта не очень радостная весть из родной земли поднимала героя книги «со дна сундука», выталкивала наружу, выбрасывала на улицу, заставляя снова двигаться, идти сквозь толпу, снова не видевшую, не замечавшую его присутствия, идти отрабатывать добытое здесь себе право на «продажу своей рабочей силы», чтобы там, на родине, не оборвалась чья-то жизнь, а здесь — снова продлилась его медленная агония.