— Слышу речь не поэтессы, но музыковеда с красным дипломом! А почему ты стала так мало о музыке писать?
— Я же не пишу "О". О музыке. О сексе. О смерти. О детях. Я пишу не в предложном падеже, а в винительном.
— Что про твой секс — в винительном падеже — люди не поняли?
— Что это не секс. Что тут нет партнера. Что тут нет вожделения.
Вот в "Семи днях" был анекдот про Айседору… эту самую… Дункан. Как после концерта к ней подошла вдова Вагнера: "Как вы хорошо танцевали! И как хорошо танцевал ваш партнер! Не могу ли я его тоже видеть?" И старухе не могли втолковать, что Дункан танцевала одна. Вот тебе мой секс. Я танцую одна!
Как, нравится тебе интервью мое?
— Очень. Главное — лежишь. А почему ты так любишь лежать? Пишешь — лежа, читаешь — лежа… ешь — тоже лежа…
— Заметь: лежа под одеялом. Главное здесь — одеяло.
— Это не психология творчества? Просто анатомия такая?
— Да. Анатомия такая. Думаю, что это связано с… со снабжением кровью головного мозгу. Теплое одеяло и горизонтальное расположение туловища способствуют снабжению головного мозгу кровью. Может, сосуды у меня тонкие или еще что…
— Ну, хорошо. Ты под одеялом, тебе тепло… Самое время подумать о чем-нибудь глобальном — например, о сегодняшнем состоянии поэзии.
— Легко! Сейчас нужны стихи, которые на мраморе можно писать.
— Кому нужны? Поэтам? Читателям?
— Поэзии. Языку. Чтобы очиститься. Настал момент, когда поэзия должна доказывать свое… первородство, между прочим. Ведь проза после поэзии появилась. Поэзия — Адам, а проза — Ева. В такие моменты, как сейчас, поэзии нужен некоторый аристократизм, чтобы поставить на место тех, кто не умеет себя вести. Это язык богов — нельзя об этом забывать. Особенно когда богов низвергают…
— Какой пафос!
— А знаешь, это раньше я боялась пафоса, как щекотки: как его почувствую, сразу хихикаю истерически. А теперь я пафоса бояться перестала — боюсь иронии. Что такое ирония? Попытка посмеяться над собой раньше, чем над тобой успеют посмеяться другие.
Мне не нравится иронический человек. Не нравится его раздвоенность. И я, в стельку серьезная, говорю ему: "Разрешите между вами пройти". И прохожу.
— Тогда так: хорошо ли тебе, когда над тобой смеются? Как ты относишься к отклику Маши Арбатовой: "Вера Павлова? Это которая пишет про сперму?" — или к словам поэта Меламеда в "Литературке": "Стихи Павловой списаны со стенки моего подъезда"? Как тебе такое?
— Как я отношусь к тем, кто не понимает моих стихов?
С пониманием.
— А какой отклик оптимальный?
— Мне сейчас припомнилось, как после премьеры "Небесного Животного" я стояла на сцене и не могла сообразить, что еще должна сделать, поклониться хотя бы… потом со сцены слезла, и на меня накинулись автографы брать… И тут Леша, друг Сережи (ее брата. — М.П.), сказал: "Отстаньте от нее! Посмотрите, человек столько для вас сделал!" — и не дал мне подписывать книжки… Такой отклик мне нравится. Что могу, я делаю. Большего не могу. Чаще просят как раз не большего, а меньшего. Меньшего тоже не могу, что самое неприятное.
Что касается рецензий… Правда, это к поэзии не относится. Два человека прочли мой диплом о последних вокальных циклах Шостаковича. Первый — Рудольф Валентинович Дуганов, он преподавал нам теорию литературы. Он исправил все опечатки машинистки. На каждой странице был его тонкий карандаш. И второй человек — мой научный руководитель Ирина Александровна Гивенталь. Она читала диплом и на полях писала: "Боже, храни Веру!"… Вот — самые дорогие рецензии…
Но чем дальше, тем яснее единственным цензором и критиком видится пьяный Матвеич (ее отец. — М.П.) на кухне в деревне, приоткрывающий глаза после каждого сказанного мной стихотворения:
— Х..ня! Дальше.
— Что такое для тебя форма?
— Форма — доказательство теоремы. Я дикая формалистка, никогда не знаю, чем кончится стихотворение, и чувство, что форма близка к совершенству, для меня подтверждение правоты сказанного. Текст — основание, а над ним что-то вроде шатра, вершина — читательские глаза. От меня зависит, как он натянут, а уж кто в нем поселится — откуда мне знать?!..
— То есть ты композитор… В том смысле, что читатель — исполнитель, не всегда понимающий твой замысел, да?
— Нет. Я не композитор. Я поэт. Зовусь я Цветик.
— Цветик, сегодняшняя практика такова, что, кроме творчества, существует "раскрутка". Почему ты противишься всем попыткам тебя "раскрутить"?
— Раскрутка. Корень "крут". Тот же, что и в слове "крутой". Но, крутясь, человек превращается в кого-то другого. Вот оборотни — почему они оборотни? Потому что обернулись вокруг себя и превратились невесть в кого. Еще в "жмурках" раскручивают того, кто "водит", чтобы перестал ориентироваться…
— Но мифы-то про тебя сочиняются! Какой из них тебе дорог и какой наиболее отвратителен?
— Наиболее сладкий миф — что я не существую, что за меня стихи пишет группа мужчин, как предположила Екатерина Орлова в статье "В раю животных" в журнале "Октябрь". А что касается наиболее отвратительного мифа — в этом преуспел Владимир Новиков, напечатавший в "Новом мире" текст "Бедный Эрос": "Невозможно у нее найти приличного четверостишия". Думаю, даже у Баркова можно найти. Значит, я первее Баркова? Между прочим, один из моих прадедов носил фамилию Барков. Может, отсюда всё пошло?
— Миф о твоем несуществовании был спровоцирован разворотом стихов в газете "Сегодня", без имени и фотографии, а в послесловии Борис Кузьминский написал: "Может показаться, что женщина, сочинившая стихи, и есть то Небесное Животное, которое говорит нам в стихах "Я"… Не обольщайтесь, не тяните ладонь к фантому. Столкнувшись с ней в городе, вы не поймете, что это она". Не жалко тебе развеивать миф, публикуя фотографии Сулягина?
— Так ведь миф и не развеется. Володя Сулягин гениально воплотил мою любимую формулу: "Лирика — фотография по памяти". Я смотрю на его снимки, как будто из своей глубокой старости. Женщина на этих снимках вполне мифична. Может быть, это и не я… Спросил же Артемий Троицкий у Володи: "Это модель или сама поэтесса?" Скажем так: это действующая модель поэтессы.
— Вопрос о твоей личной жизни можно? Как ты оцениваешь в качестве читателей своих дочек — Наташу и Лизу?
— Трепетно. Для меня было тяжким испытанием, когда девочки, едва научась грамоте, по складам начинали мои стихи читать. Вот это мое двустишие:
Дочки её — точки над Ё
— тут, помимо каламбурного смысла, есть и печальный. Им ставить в моей жизни точку.
— А точка в стихах? Ну, после которой начинают с новой страницы? Можешь ты сказать, что у тебя уже есть свой "Exegi monumentum"? Для Пушкина ведь "Памятник" был и текстом, и суммой сделанного за какой-то отрезок жизни?
— Нет у меня такого. У меня еще год в запасе. Я вообще поняла, что по Пушкину можно сверять часы. Он бегун, который рассчитывал дыхание идеально.
— Как он написал: "В 30 лет порядочный человек женится. Я поступаю как порядочный человек"…
— И я так поступила. Перебесилась до тридцати… Так что до "Памятника" у меня год. Но что делать после тридцати семи?!..
Кстати, знаешь, недавно я видела старого Пушкина.
— Вроде того, которого Набоков описал в "Даре"?
— Нет, другого. Дело было в метро. Вошел в вагон пьяный старик. Сел рядом: "Хочешь, почитаю стихи?" — "Хочу". И он начал мне читать "Полтаву" — хорошо поставленным голосом, выразительно. Проехали остановку, другую, третью — он все читает, читает… И вдруг замолчал. Я ему: "Еще!" — а он мне: "Иди на хер, дура! Все равно ты ничего не понимаешь, дерьмо цыплячье иерусалимское!"
И заснул на моем плече.
Мать и дочь
(журнал ELLE 2009)
Может ли мужчина понять женщину? Какая любовь вдохновляет — счастливая или несчастная? Двум женщинам всегда есть о чем поговорить, тем более если они мать и дочь, причем одна из них поэт, а другая — психолог без купюр.
ВЕРА ПАВЛОВА. Итак, доченька, поговорим на вечную тему: все, что ты хотела знать об отношениях между мужчиной и женщиной, но боялась спросить. Хотя мне упрекнуть себя не в чем. Когда тебе было три года, а твоей сестре Наташе — восемь, я купила и прочла вам вслух французскую книжку, где все было очень научно, но доходчиво объяснено. Урок не пропал даром: вечером, когда вы вдвоем плескались в ванне, я услышала звонкий Наташин голос: «Лиза, ты помыла свое влагалище?» Но теперь-то ты более-менее представляешь, чем мальчик отличается от девочки?
ЛИЗА ПАВЛОВА. Более-менее представляю. Меня интересует другой вопрос: чем поэт отличается от поэтессы? Ты кто: поэт или поэтесса?
В.П. Сколько раз мне задавали этот вопрос! Цветаева обижалась, когда ее называли поэтессой, и вслед за ней все зациклились на этом противопоставлении. В слове «поэтесса» поэтессам мерещится что-то, указывающее на второсортность текстов. Мол, курица не птица… Да птица она, кто же еще! На мой слух, сказать о себе: «Я — поэт» — еще рискованней. Всегда есть опасение, что кто-нибудь, услышав тебя, процитирует Хармса: «А по-моему, ты говно». Вот почему я до недавнего времени в анкетах, в графе «профессия», писала «музыковед».