Что ж говорить об остальных гражданах. Новые потоки репрессированных после войны струились из всех слоев общества: бывшие военнопленные, «повторники» (то есть вновь арестованные после окончания сроков), «космополиты» (в том числе видные члены Еврейского антифашистского комитета), далее жертвы «Ленинградского дела»…
Но и этого мало. Обратим внимание, как внимательна была власть к любому малейшему несогласию с духом и буквой сталинско-ждановской «промывки мозгов».
7 сентября 1946 года коммунисты ленинградского завода «Электросила» обсуждали на своем партийном собрании постановление ЦК «О журналах…». И вот в отчете «Ленинградской правды» «открыто» пишется о некоем сбое, нарушении канонизированного партией «единодушия». Старший техник 45-го заводского отдела Микелов хоть и осуждает то, что следует на собрании осуждать, но с какими-то «правдоподобными», «живыми» оговорками:
«В свое время нам была близка поэтесса Ольга Берггольц. Связь с рабочими коллективами питала ее творчество. В ее стихах мы видели живые и яркие образы. Но уже одно то, что она выступила с поддержкой позиции Ахматовой, показывает, как Берггольц оторвалась от советской действительности».
Откуда прозорливый техник собрал сведения о поддержке Берггольц, нетрудно себе представить. Но главное тут не сведения. Главное – приучить людей отказываться от своих интимных привязанностей ради площадных догм.
В газете, по всему видно, о неизменности отношения Берггольц к Ахматовой осведомлены были получше техника Микелова, что и нашло подтверждение через месяц. 11 октября «Ленинградская правда» пишет о ее выступлении на отчетно-выборном собрании в Ленинградском отделении Союза писателей:
«Ни в какой мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой».
Одновременно с интенсивной пропагандой партийных постановлений органы усилили слежку (никогда не прекращавшуюся) за людьми, так или иначе близкими к ошельмованным в различных идеологических резолюциях. Так, в 1949 году в закрытом судебном заседании рассматривалось дело трех человек: И. З. Сермана, его жены Р. А. Зевиной и А. Г. Левинтона. Среди нескольких пунктов обвинения Сермана значилось, что он «у себя на квартире» «в 1947 году, в присутствии Зевиной (то есть при собственной жене. – А. Р.), с антисоветских позиций критиковал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда“ и „Ленинград“».[3] Осуждены были все трое. Серман получил сначала 10, а затем (после кассации!) 25 лет лагерей.
«Творец всех наших побед» мог обходиться и без постановлений, оставаться в тени. Но следы его жирных пальцев отпечатались всюду. Например, статья без подписи в «Правде» от 28 января 1949 года «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» инициирована ЦК с ведома Сталина.[4] Смерть многих выдающихся деятелей культуры послевоенного (довоенного, разумеется, тоже) времени опять же на его совести – и Михоэлса, и деятелей распущенного Еврейского антифашистского комитета, расстрелянных в августе 1952 года (среди них писатели Д. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон).
Помимо видимой цели всех этих постановлений и кампаний – подчинения всех сфер искусства идеологическим догмам – ее желанным результатом было подчинение и растление сознания самих художников. Без активного, в том числе тайного, сотрудничества с властями самих творцов провести в жизнь кремлевские сценарии было бы более чем затруднительно. Увы, и этот замысел был реализован.[5] И хотя в конце 1950-х некоторые вопиющие крайности постановлений ЦК были смягчены, общий кремлевский план «культурного» сценария ревизии не подлежал. Новая политика партии подразумевала лишь смену вывесок и отличалась от прежней так же формально, как смененное на КПСС наименование все той же ВКП(б). В одном из новых постановлений (например, от 28 мая 1958 г.) признавалось, что были допущены «некоторые несправедливые и неожиданно резкие оценки творчества ряда талантливых советских композиторов», и столь же абстрактно говорилось «об уточнении оценок некоторых деятелей культуры»… Однако чуть что – хотя бы в случае тех же Зощенко и Ахматовой, – формулировка была наготове: «Никто постановлений партии о журналах не отменял!». Именно так в моем присутствии – в конце шестидесятых! – говорил на редсовете Ленинградского отделения издательства «Советский писатель» его московский глава Н. В. Лесючевский, имевший прямое отношение к арестам Николая Заболоцкого и Бориса Корнилова, вскоре после ареста расстрелянного.
Конечно, смерть Сталина кое-что изменила в самой системе управления страной. Но очень мало – в идеологии ее «направляющей силы». Ведущие литераторы расслабляться не спешили. Константин Симонов со страниц «Литературной газеты» твердил о необходимости создания образа вождя в советском искусстве, а Александр Фадеев в той же газете выступил 28 марта 1953 года с резкой критикой романа Василия Гроссмана «За правое дело», поддержав кампанию, начатую против этого писателя еще до смерти Сталина – 13 февраля 1953 года Михаилом Бубенновым в «Правде»…
В этой обстановке больше, чем собственно литературный, резонанс получила повесть Эренбурга «Оттепель» (1954). Дав имя целому десятилетию советской жизни, «Оттепель» рассказывала о вещах еще год тому назад решительно для советского автора невозможных – о «деле врачей», об атмосфере страха в стране, о художниках истинных и официозных. Спустя годы станет ясной художественная блеклость, схематичность этой вещи Эренбурга, но не в эстетике тут было дело. Мгновенная популярность «Оттепели» несомненно напугала власть. В двух выпусках «Литературной газеты» (17 и 20 июня 1954 г.) Симонов в огромной статье заклинал автора и читателей не делать «скоропалительных оценок» перемен в нашем обществе. Вполне в духе всем навязших «постановлений» огрызнулся и Михаил Шолохов, назвавший наступившую «оттепель» – «слякотью».
Все же насмотревшийся на кровавые чистки – и не среди мало интересовавших его деятелей культуры, а среди самих верхов власти, – Н. С. Хрущев решился в 1956 году на поступок отчаянный, но и самоохранительный тоже. Его доклад о культе личности, произнесенный на ХХ съезде партии, хотя и излагался более или менее подробно на собраниях трудящихся, однако ж опубликован в качестве «пропагандистского пособия» так и не был до конца 1980-х. Постановление ЦК КПСС «О культе личности и мерах по его преодолению» (июнь 1956) затушевывало ряд положений доклада и вело к известного рода дестабилизации положения в области идеологии, а вслед за тем и политики. За осуждением «культа личности» тут же последовало подавление советскими танками революции в Венгрии, за изданием двух солидных томов альманаха «Литературная Москва» с впервые появившимися на его страницах после десятилетиями длившейся паузы стихами Марины Цветаевой, с резко проницающим советскую бюрократическую систему рассказом Александра Яшина «Рычаги», с эссеистикой А. Крона, Б. Пастернака, М. Пришвина, К. Чуковского, И. Эренбурга и вообще с собранием исключительно добрых имен: А. Бека, В. Гроссмана, Н. Заболоцкого, В. Каверина, Э. Казакевича, К. Паустовского, Б. Слуцкого, А. Твардовского, В. Тендрякова, Анны Ахматовой и других, началась разнузданная кампания и против самого этого издания и наконец против отдельных его участников, «увенчавшаяся» травлей Пастернака в 1958 году. Так что времена, перефразируя Бориса Вахтина, изменялись, не изменяясь. О той же «Литературной Москве», в той же «Звезде» (1957, №6) «партийную оценку» альманаха взяла на себя в статье «Против нигилизма и всеядности» известная «проработчица» Е. Серебровская. Не только содержание, но сам стиль этой инвективы – копия известных нам партийных документов:
«„Всеядность“ вовсе не говорит об отсутствии позиции, напротив: это позиция, но позиция неверная, ложная, противопоставляющая себя тем принципиальным позициям, которые занимает большинство советских писателей».
В том-то и соль всей этой коммунистической идеологии: право всегда никому не известное «большинство», от его имени и его именем все приговоры и выносятся. Как, в данном случае, Цветаевой:
«Она не стала и не могла стать настоящим народным художником слова <…> на длительное время порвала связь с родной землей, подвергалась тлетворным влияниям буржуазных, космополитических идей».
Уже в постсоветскую эпоху Даниил Гранин высказался об идеологической диалектике советской поры почти ностальгически: «Тоска по партийному искусству абсурдна, тоска по влиянию на сознание общества естественна».[6]