Ну, и “величие”, конечно. Величие, с чьей мощной разрушительной силой никакие “любовь” с “гордостью” соревноваться не в силах.
Державно озабоченные мыслители на разные лады, по разным поводам и с разными интонациями бесконечно тиражируют знаменитую фразу Петра Столыпина про “великие потрясения” и про “великую Россию”. И про то, кому и что из этого нужно.
Не знаю, кому как, но большинству вменяемых людей никакие особенные потрясения точно не нужны. Хоть великие, хоть малые. А нужно совсем другое. Но беда в том, что насущная, как воздух, необходимость этого другого, из века в век залавливаемая неподъемным грузом “величия”, но все равно ищущая выхода, время от времени взрывается теми самыми потрясениями, которые якобы кому-то нужны.
И потому эта разболтанная до полной непригодности конструкция, постепенно ставшая тем, что в лингвистике называется “порождающей моделью”, легко преобразовывается в другие, более конкретные построения:
— Вам нужны гражданские свободы?
— Вам нужны честные выборы?
— Вам нужны независимые состязательные суды?
— Вам нужны конституционные права?
— Вам нужно уважение к международному праву и соблюдение международных законов и договоренностей?
— Вам нужна свобода волеизъявления? Свобода слова, печати, мирных собраний? Свобода творчества?
— Вам нужно, чтобы власть не врала и не воровала?
— Вам нужны достойная медицина и достойное образование?
— Вам нужно соблюдение норм современного светского государства?
— Вам нужна полиция, не попирающая, а защищающая права граждан?
— Вам вот это все нужно? Ну-ну. А нам вот нужна великая Россия. Понятно?
Нет, непонятно. Потому что непонятно, чем, кроме изобилия легковоспламеняющихся горючих веществ и легковоспламеняющейся войны, можно заполнить это самое “величие”, эту безразмерную, пустую, гулкую емкость, в которой нет места всему выше перечисленному и еще многому другому.
Навязчивая и неутолимая похоть “величия” не может слишком долго скрываться под рыхлым культурным слоем, как клоп под подушкой.
Я понимаю, конечно, что сопоставление абстрактного и пышно звучащего понятия с небольшим вредоносным насекомым может выглядеть несколько натянутым. Согласен. Но есть все же между ними нечто общее, что кажется существенным.
Во-первых, у многих соотечественников моего поколения и то и другое равно ассоциируется с далеким коммунальным детством, когда радиоточка, питавшая и возвышавшая нежные души неумолчными заклинаниями о величии родного государства, висела на стене, густо покрытой бурыми клопиными пятнами.
Но объединяет их еще и то, что существование как того, так и другого невозможно без человеческой крови. Ни то ни другое нежизнеспособно без кровавого рациона.
Впрочем, “величие” — не вполне пустое слово, пустых слов не бывает. Помимо блуда величия, не отмеченного и не обеспеченного ничем, кроме непропорционально раздутых жабр, существует все же и величие замысла, и величие мысли, и величие духа, и величие повседневного жеста или поступка.
Я где-то прочитал однажды о том, что на одной из улиц одного небольшого городка в одной из стран (не помню, в какой, да это и неважно; точно, что не в нашей) поселилась семья, в которой был глухонемой ребенок. По этому случаю все (все!) жители этой улицы приняли решение срочно выучить язык глухонемых, чтобы иметь возможность общаться с этим мальчиком.
Прочитав это, я подумал, что если и бывают случаи, когда такие слова, как “любовь” или “гордость”, совсем не нуждаются ни в каких кавычках, то именно в этом или в подобных случаях. И что если без слова “величие” обойтись никак невозможно, то примерно это оно, собственно, и значит. А больше, в общем-то, — ничего.
Целый день, а то и два я мучительно не хотел высказываться на эту тему. Даже коротко. Даже междометием. Никак не хотел. И сам не понимал, почему.
Когда сразу же многие (очень многие) кинулись обсуждать (осуждать, восхищаться, критиковать, издеваться) эту горящую дверь и ее автора и постановщика, было еще совсем не ясно, что это всего лишь начало. Что это всего лишь нечто вроде поднятия занавеса — пусть даже и очень эффектного.
А представление между тем только началось.
Я это понял окончательно, когда дело дошло до суда.
Я не хотел высказываться, но зато завороженно следил за развернувшейся многоголосой полемикой, в которой иногда слабо угадывался обнадеживающий контрапункт, а иногда лихо хлестала заставлявшая зажимать уши отчаянная какофония.
Самое трудное и мучительное, хотя и необходимое, в восприятии и понимании (или хотя бы попытке понимания) новых, до недавнего времени незнакомых художественных практик — это однозначное обозначение жанра. А потому и жанр происшедшего определялся в этой разноголосице самым разнообразным образом в зависимости от степени его принятия или неприятия: “подвиг”, “поступок”, “жест”, “акция”, “выходка”, “высказывание”, “преступление”, “событие”, “инцидент” и прочее.
Неменьшим разнообразием отличались и эпитеты: “героический”, “психопатический”, “красивый”, “хулиганский”…
Очень часто звучали неизбежные в подобных случаях конструкции, начинающиеся со слов “а если бы”. “А если бы там, внутри, оказались люди? Например, ночной сторож… ” А, ну да. Ночной сторож. Дядя Вася. В валенках и телогрейке. Прирабатывающий к пенсии ночным сторожем в ФСБ. Скорее всего, ага.
А если бы в кинотеатре во время сеанса рухнула бы люстра? А если бы во время детского спектакля кто-нибудь из детей так напугался бы Змея Горыныча, что навсегда остался бы заикой? А если бы я, зачитавшись книжкой, не заметил бы, как из ванны перелилась бы вода? На каждом шагу подстерегает нас великое множество различных опасностей, так или иначе связанных с искусством и литературой.
Или: “А если бы вашу дверь… ”
А почему вдруг мою, а не вашу, например? Шучу, шучу — вашу тоже не надо. Но мы ведь с вами не государственные учреждения, согласитесь? Не карательные же мы с вами органы? Я-то во всяком случае — точно.
“Тогда где разница между искусством и обыкновенным хулиганством? Между искусством и террористическим актом?”
Ну, она — при некоторых внешних формальных сходствах — как минимум в том, что терроризм или хулиганство непременно связаны с насилием над человеком или — как минимум — с угрозой человеку, его здоровью, его достоинству. А в акционистском искусстве если и бывают жертвы, то этой жертвой становится сам художник. Видите разницу? Нет? Жаль.
Человеку, склонному сближать или идентифицировать различные явления по исключительно внешним, формальным признакам, объяснить эту разницу довольно трудно. Но надо.
А потому главным вопросом становится вопрос: это искусство или не искусство. Это искусство или хулиганский поступок? Это искусство или выходка психопата? Это искусство или политический акт?
Одной из важнейших и серьезнейших задач современного искусства является вполне просветительская по сути задача не только провести и обозначить, но и постараться объяснить очевидную не только для специалистов границу между территорией искусства и территориями социальной, религиозной или частной жизни. Цель этой задачи — постараться объяснить, что воспринимать и оценивать то и другое неправильно и невозможно, исходя из одного и того же набора критериев.
Существует особый род художественной практики, когда отдельный жест сам по себе кажется лишенным и смысла, и формы. Именно это обстоятельство позволяет многим третировать это искусство как “элементарное неумение что-либо нарисовать”, как “судорожное стремление во что бы то ни стало заявить о себе”, как не искусство вовсе. Однако и форму, и смысл, и значение, и пафос это искусство обретает лишь в контексте — историческом, культурном, социальном, дискуссионном. В данном случае еще и в политическом.
Время от времени в истории искусства и в истории народов и государств случаются короткие замыкания, при которых эти границы на короткое, но необычайно запоминающееся время исчезают вовсе, и тогда художественный, социальный, нравственный жесты становятся неотличимы друг от друга.
Когда говорят о “подвиге художника”, то чаще всего понимают это метафорически. Но метафоре время от времени свойственно материализовываться, оставаясь при этом метафорой. И это один из таких случаев. Это тот случай, когда формулы “служение искусству как гражданский подвиг” и “гражданский подвиг как служение искусству” не противопоставлены, а сопоставлены друг другу. Когда художественный акт воспринимается как гражданский поступок, а гражданский поступок как факт истории искусства. Когда многозначительной и символичной становится любая деталь, даже та, что ворота ада пометил жертвенным огнем и загородил своим телом человек по имени Петр.