Когда писалось легче? Честно писать всегда трудно. Если ты хочешь сказать что-то такое, что не укладывается в господствующую идеологическую схему, жди неприятностей. Есть масса табуированных тем, затронь такую и вылетишь из информационного пространства. Цензура стала тоньше и надежнее. Коммунисты запрещали то, что считали вредным для государства. Обидно, но понятно. Сегодня тебе говорят: «Неформат», — а что это такое, не объясняют. Жаловаться некому — ЦК теперь нет. Советское «Есть мнение...» заменили другим: «Акционеры так считают». Хрен редьки не слаще!
Да, советская цивилизация была жесткая. А где вы видели мягкие послереволюционные и послевоенные режимы? Да, советская власть слишком затянула демонтаж жестких социально-политических форм. Да, она и в 70-е годы образованных людей продолжала пичкать псевдомарксистской тюрей, предназначенной рабфаковцам 20—30-х годов. Кстати, и сегодня происходит нечто подобное. Выросло целое поколение, не ограниченное ни в информации, ни в политических симпатиях, ни в выборе образа жизни.
Напомню: СССР даже в застой развивался, вызревали реформы, на подходе было новое поколение руководителей, умное, незашоренное, готовое к эволюционным переменам, к многоукладной модели. Но, увы, если Господь хочет наказать народ, то заставляет его выбирать между Горбачевым и Ельциным. Сегодня многие думают так: ладно, империю разрушили, а что взамен? «Пиария»? Если бы на обломках СССР возникли эффективная экономика, справедливый политический строй, разумно пропорциональный социум, избирательная система, чистая как слеза, тогда, наверное, о прошлом вспоминали бы с неодобрительной ностальгией...
Михаил Веллер
писатель
В брежневскую эпоху к нам, студентам университета, приезжали стажеры из Европы, США и говорили: «Да у вас ничего не меняется!» Мы недоумевали: а что, собственно, должно меняться? Строй, порядок всех вещей казались незыблемыми и не то чтобы правильными, но исторически бесповоротными. Все окружающее казалось буквально вечным. И сам Брежнев, переставший выговаривать буквы, уже валившийся с трапа на руки сопровождающих и пытавшийся на парадах пойти не в ту сторону, вдруг стал казаться бессмертным: болеть — болеет, но не умрет никогда. И водка всегда будет стоить 2 рубля 87 копеек, а колбаса — 2 рубля 20 копеек. И молодой специалист всегда будет получать сто двадцать рублей, а рабочий на трудном производстве — сразу двести. Квартиры же всегда нужно ждать двенадцать лет, если ты встал в очередь на заводе, а за границу тебя не пустят никогда, разве что в сорок лет по профсоюзной путевке в Болгарию. Разумеется, это надоело всем до невозможности, и особенно так называемому творческому меньшинству. В результате к середине 80-х годов все, снизу доверху, хотели от власти только одного: чтобы она перестала быть. Все советское казалось ужасным, все европейское или американское — передовым и правильным.
Потом оказалось, что все не так, как мы себе представляли: одни заботы и несчастья сменились другими, на ложку меда для избранных пришлась бочка дегтя для остальных. Сегодня общество расколото несравненно сильнее, чем тридцать лет назад, в брежневскую эпоху. Сегодня выиграло меньшинство — сильное, умное, наглое, креативное, пробивное, талантливое и бессовестное. Эти верхние три процента ненавидят брежневское время. Остальные же хотят той социальной стабильности и материальной надежности, которая была в брежневскую эпоху...
Лично мне от государства всегда было надо только одного: чтобы оно провалилось пропадом и меня не трогало — я сам устроюсь. Но человеку мало быть благополучным самому, ему потребно на уровне инстинкта принадлежать к могучей, славной и процветающей стае...
Сергей Каледин
писатель
Для меня времена коммунячьего застоя были благом. В те годы я был молодым, и тот факт, что мои произведения власть не печатала или тормозила, возбуждал во мне силы и кураж. Я ходил и гордился собой как ратоборцем. Я боролся не с ветряными мельницами, а с монстрами чудовищными. Боролся десять лет и победил. Я был счастлив, поскольку «Сидон я ниспроверг и камни бросил в море».
Сейчас жизнь для меня и моих коллег по цеху, наверное, как и для художников, и для музыкантов, стала хуже. Напиши сегодня что-то мало-мальски неплохое — тут же опубликуют. Никто этого не будет читать, все пройдет незаметно, себя ты не восславишь и памятник себе не сваяешь. Я хотел бы восстановить цензуру, эту издержку застоя, чтобы было с кем побороться, согнать лишний вес, жир, приобрести прыть, гордиться собой и любоваться. Только в этом плане мне нравится застой, ни в чем ином.
Даже не могу себе представить, что мои читатели способны сомневаться в том, что была мерзость, хуже которой нет. Я знал, что никогда не пойду на поводу у советской власти, никогда не буду с ней сотрудничать или на нее работать. У меня есть дача, на даче я выращу турнепс, свеклу, картошку и проживу. Не будет водки — нагоню себе самогона из яблок и буду жить так, как хочу.
Дальнейший путь нашей страны определит история, а не политики. Какой у нее искус, какой проект она нам хочет предложить, не ведает никто. Знаю лишь, что океан обладает способностью к самоочищению. У нас будет чище. Как скоро и в каком виде, трудно сказать, но в демократическом направлении, разумеется.
Глеб Павловский
политолог
Никакого застоя я не знал. Школу заканчивал в 1968 году, в год массовых протестов — от Чехословакии и Польши до Франции. Я вступил в жизнь страны как в упоительно красивый конфликт, предназначенный лично мне. СССР, который увидел я в юности, был чем-то вроде Афин времен Сократа. Античные Афины тоже ведь были противным местом — рабы, грязь, доносчики. Но там были гении, ради которых все это стоило терпеть. И в Москве в 60—70-х годах так же цвела истинная элита — наполовину вне официальной жизни. Мыслители, писатели, политические умы были близко, жили не дальше одной-двух остановок метро. Москва начала 70-х была эпицентром интеллектуального сопротивления, и не только внутри СССР: сюда стремились и европейцы. Собственно, все основные идеи европейского ненасильственного сопротивления были экспортированы из Москвы (например, тем же Гавелом). Мы не жили жизнью тех, для кого это был застой.
Разговоры о том, что приход Владимира Путина в президенты сулит ремейк застоя, чепуха: никакого сходства между нынешней и брежневской эпохами нет. Метафора застоя возникает лишь в связи с личным обстоятельством. Брежнев, довольно удачно начав руководство партией в 60-е годы, пересидел. Ощущение того, что Леонида Ильича слишком много, что мы все от него устали, возникает уже к началу 70-х. А он прожил еще десять лет...
Евгений Евтушенко
поэт
Вот уж не думал не гадал, что моя строчка из ставшей народной песни «Хотят ли русские войны?» будет так перефразирована. Хотя не предполагал я, что и другая моя строчка — «поэт в России больше, чем поэт» — будет перефразирована более чем в двухстах вариантах. Скажем, «бюджет в России больше, чем бюджет». И самое лучшее, по-моему: «стакан в России больше, чем стакан».
Но поскольку стихи были мои, то сначала и отвечу стихами на заголовок этого материала:
Хотят ли русские застоя?
Ответить — дело непростое...
Вздохнул бы честно Лев Толстой:
«Зачем хотеть, когда застой?»
Жил бы сейчас Лев Николаевич, имея хоть разочек в неделю авторскую передачу на ТВ, ее, боюсь, после такой рифмованной реплики потихонечку-полегонечку прикрыли бы — как солженицынскую программу, якобы не рейтинговую. Александр Исаевич как живая мыслящая единица оказался не нужен со своим старомодным словом «земство», хотя под этим скрывалась здоровая мысль о большей самостоятельности губерний и выборном, а не назначаемом самоуправлении на местах. Ведь еще в царской России сочли сплошное назначательство сверху застойным, отсталым явлением и позднее перешли к развитию самостоятельности губерний, что вовсе не привело ни к какому сепаратизму. Так что если мы возвратились в новых реформах в дореформенную царскую Россию, то что это, если не застой?