У Гавриила вырвался смешок.
— И я лег у ворот тирана, — продолжал святой, — как некое знаменье, как живое чудо…
— Как некая мерзость, — промолвил ангел и начал читать про святого, не обращая внимания, что тот все твердил об отвратительных мучениях, которым он себя подвергал, чтобы обрести блаженство рая.
И представьте, все, что было написано в книге об этом святом, также оказалось откровением и чудом.
Мне кажется, не прошло и десяти секунд, как святой, в свою очередь, стал метаться по великой длани господней. Не прошло и десяти секунд! И вот он тоже завопил, слушая беспощадные разоблачения, и, подобно злодею, спасся бегством под сень рукава господня. И нам дозволено было туда заглянуть. Там, под сенью божьего милосердия, бок о бок, как братья, сидели эти два существа, утратившие все свои иллюзии.
Туда же спасся бегством и я, когда пришел мой черед.
9
— А теперь, — промолвил бог, вытряхивая нас из своего рукава на планету, где нам предстояло жить, на планету, быстро вращавшуюся вокруг своего солнца, сиявшего зелеными лучами Сириуса.
— Теперь, когда вы стали немного лучше понимать и меня и друг друга… попробуйте-ка снова.
Затем он и окружавшие его ангелы повернулись и внезапно исчезли.
Исчез и престол.
Вокруг меня простиралась прекрасная страна, какая мне и во сне не снилась, — пустынная, суровая и чудесная. И меня окружали просветленные души людей в новых, преображенных телах.
Перевод с англ. Н. МихаловскойГерберт Уэллс
Дверь в стене
1
Месяца три назад, как-то вечером, когда все кругом располагало к откровенности, Лионель Уоллес рассказал мне про «дверь в стене». Слушая его, я не сомневался, что он правдиво передает свои впечатления.
Он рассказал мне эту историю так искренне и просто, с такой подкупающей убежденностью, что я не мог ему не поверить. Но утром у себя дома я проснулся совсем в другом настроении. Лежа в постели и припоминая рассказ Уоллеса, я уже не испытывал обаяния его неторопливого, проникновенного голоса, очарования этого обеда с глазу на глаз, в ярком кругу света, отбрасываемого настольной лампой с темным абажуром, когда комната вокруг нас тонула в призрачном полумраке, а перед нами на белоснежной скатерти стояли тарелочки с десертом, сверкало серебро и разноцветные вина в бокалах, и создавалась какая-то особая атмосфера — яркий, уютный мирок, далекий от повседневности. Но теперь, вне этой обстановки, история показалась мне совершенно невероятной.
— Он мистифицировал меня! — воскликнул я. — Но как ловко это у него получалось! От кого другого, а уж от него я никак этого не ожидал.
Потом, сидя в постели и попивая свой утренний чай, я поймал себя на том, что стараюсь доискаться, почему эта столь неправдоподобная история вызвала у меня такое волнующее ощущение живой действительности; мне приходило в голову, что, развертывая передо мной эти образы, он пытался как-то передать, воспроизвести, восстановить (я не нахожу нужного слова) те свои переживания, о которых иначе невозможно было бы поведать.
Но сейчас я уже не нуждаюсь в такого рода объяснениях. Все эти сомнения остались позади. Сейчас я верю, как верил, когда слушал рассказ Уоллеса, что он всеми силами старался приоткрыть мне некую тайну. Но видел ли он на самом деле, или же это ему только казалось, обладал ли он каким-то редкостным драгоценным даром, или был во власти фантазии и мечтаний — не берусь судить. Даже обстоятельства его смерти не пролили свет на этот вопрос, который так и остался неразрешенным.
Пусть судит сам читатель!
Теперь я уже не помню, что вызвало на откровенность этого столь замкнутого человека — случайное ли мое замечание, или упрек. Должно быть, я обвинил его в том, что он не проявил должной инициативы и не поддержал одно серьезное общественное движение, обманув мои надежды.
Тут у него вдруг вырвалось:
— У меня мысли заняты совсем другим… Должен признаться, — продолжал он, немного помолчав, — я был не на высоте… Дело в том… Тут, видишь ли, не замешаны ни духи, ни привидения… но, как это ни странно, Редмонд, я словно околдован. Меня что-то преследует, омрачает мне жизнь, пробуждает какое-то неясное томление.
Он остановился, поддавшись той застенчивости, какая нередко овладевает нами, англичанами, когда приходится говорить о чем-нибудь трогательном, грустном или прекрасном.
— Ты ведь прошел весь курс в Сент-Ателстенском колледже? — спросил он ни с того ни с сего, как мне показалось в тот момент.
— Так вот… — И он снова умолк. Затем, сперва неуверенно, то и дело запинаясь, потом все более плавно и непринужденно, стал рассказывать о том, что составляло тайну его жизни то было неотвязное воспоминание о неземной красоте и блаженстве, пробуждавшее в его сердце ненасытные желания, отчего все земные дела и развлечения светской жизни казались ему нудными, утомительными и пустыми.
Теперь, когда я обладаю ключом к этой загадке, мне кажется, что все можно было прочесть на его лице. У меня сохранилась его фотография, на которой уловлено это выражение какой-то странной отрешенности. Мне вспоминается, что однажды сказала о нем женщина, которая горячо его любила. «Внезапно, — заметила она, — он теряет всякий интерес к окружающему. Он забывает о вас. Он вас не замечает, хотя вы рядом с ним.»
Однако Уоллес далеко не всегда терял интерес к окружающему, и когда он на чем-нибудь сосредоточивал свое внимание, он добивался незаурядных успехов. И в самом деле, его карьера представляла собой цепь блестящих удач. Он уже давно опередил меня, поднялся гораздо выше и играл в обществе такую роль, какая была мне совершенно недоступна.
Ему не было еще и сорока лет, и уверяют, что если бы он не умер, то получил бы ответственный пост и почти наверно вошел бы в состав нового кабинета. В школе он всегда без малейшего усилия побеждал меня, это получалось как-то само собой.
Почти все школьные годы мы провели вместе в Сент-Ателстенском колледже в Вест-Кенсингтоне. Он поступил в колледж, подготовленный не лучше моего, а окончил его, значительно меня опередив, вызывая удивление своей блестящей эрудицией и талантливыми выступлениями, хотя я и сам, кажется, делал недурные успехи. В школе я впервые услыхал об этой «двери в стене», о которой вторично мне пришлось услышать всего за месяц до смерти Уоллеса.
Теперь я совершенно уверен, что, во всяком случае, для него эта «дверь в стене» была настоящей дверью, в реальной стене, и вела к бессмертной действительности.
Это вошло в его жизнь очень рано, когда ему было каких-нибудь пять-шесть лет.
Я помню, как он, серьезно и неторопливо размышляя вслух, открывал мне свою душу и, казалось, старался точно установить, когда именно это с ним произошло.
— Я увидел перед собой, — говорил он, — листья дикого винограда, ярко освещенные полуденным солнцем, темно-красные на фоне белой стены. Я внезапно их заметил, хотя и не помню, в какой момент это случилось… На чистом тротуаре, перед зеленой дверью лежали листья дикого каштана. Они были желтые с зелеными прожилками, понимаешь — не коричневые и не грязные, очевидно, они только что упали с дерева. Должно быть, это был октябрь. Я каждый год любуюсь, как падают листья дикого каштана, и хорошо знаю, когда это бывает… Если я не ошибаюсь, мне было в то время пять лет и четыре месяца.
Уоллес сообщил, что он был не по годам развитым ребенком; говорить научился необычайно рано, был очень разумен и, как говорили, «совсем как взрослый», поэтому пользовался такой свободой, какую большинство детей едва ли получает в возрасте семи-восьми лет. Мать Уоллеса умерла, когда ему было всего два года, и он оказался под менее бдительным и не слишком строгим надзором гувернантки. Его отец — суровый, поглощенный своими делами адвокат — уделял сыну мало внимания, но возлагал на него большие надежды. Мне думается, что, несмотря на всю его одаренность, жизнь казалась мальчику серой и скучной. И вот однажды он отправился бродить.
Уоллес не помнил, как ему удалось ускользнуть из дома и по каким улицам Вест-Кенсингтона он проходил. Все это безнадежно стерлось у него из памяти. Но белая стена и зеленая дверь вставали перед ним совершенно отчетливо.
Он ясно припоминал, что при первом же взгляде на эту дверь испытал странное волнение, его потянуло к ней, захотелось открыть и войти.
Вместе с тем он чувствовал, что с его стороны будет неразумно, а может быть, даже и плохо, если он поддастся этому влечению. Уоллес утверждал, что, как ни странно, он знал с самого начала, если только это не обман памяти, что дверь не заперта и он может, если захочет, в нее войти.
Я так и вижу маленького мальчика, который стоит перед дверью в стене, то порываясь войти, то отшатываясь назад.