И все эти демонические непредсказуемые создания, с их неиспользованной силой, оборванным существованием, подавленной агрессивностью, неутоленными желаниями, нереализованной плодовитостью, могут приносить вред живым.
Медея мстит за себя двумя преждевременными смертями своих сыновей, пронзив их мечом, дабы вырвавшиеся на волю духи мщения ополчились на Ясона и бесконечно преследовали его. Естественно, родство с жертвами и их молодость усугубляют жестокость преступления Медеи[98], но в самом этом родстве и даже в этой молодости убийца ищет буйную жизненную силу, которая выльется в месть изменнику-супругу, сделав ее особенно страшной, особенно длительной. Перерезав горло своим сыновьям, Медея выпускает на свободу демонов мщения.
В Риме девственниц насиловали перед тем, как убить, дабы их неосуществленное материнство приносило меньше зла оставшимся в живых.
* * *
Тертуллиан[99], принявший крещение в Тунисе, писал: «Души людей, не познавших сексуального удовлетворения, преисполнены горечи загубленной жизни. Оставшаяся втуне способность к деторождению сообщает им ненасытную злобу». Немецкие философы называли это Sehnsucht — опасная ностальгия. Или, иначе, наводящая ужас чувствительность.
* * *
Пытаясь описать все пережитое в колымских лагерях (то есть выразить в словах то, что пришлось перенести на весьма зыбкой грани между жизнью и смертью), Шаламов как бы раздвоился, разделился на двух персонажей, из которых один погибает, а второй остается в живых.
Шаламов смог рассказать обо всем, что он перестрадал, только выведя на сцену этих «мертвых-живых».
И попытавшись объединить безнадежно мертвых с частично выжившими.
* * *
В начале своей «Эвдемовой этики» Аристотель[100] определяет мужество как «порыв, подкрепленный длительностью». Импульс, лежащий в основе сознательного действия, рассчитанный на долгое время. Мужество не измеряется кратким мигом, — его проявление ни в коем случае не должно быть единичным.
Это странное сочетание на самом деле невозможно для людей.
Ибо мужество требует «постоянного накала».
Если сердце — это кровь, ритмично пульсирующая в сосудах, то выражение «иметь мужественное сердце» изначально подразумевает стабильную, постоянную энергию.
Можно сказать, что человеческое мужество по сути своей противоположно желанию.
Если бы мужество людей могло существовать в чистом виде, оно выражалось бы в ровной, постоянной жестокости без толчков, без содроганий, послушной воле человека, неизменной и неспешной. То есть полной противоположностью неожиданной, краткотечной, быстро утоляемой жестокости с ее сексуальными пароксизмами. Мужество и желание в равной мере зиждятся на страсти. Но в человеке, одержимом желанием, есть что-то незавершенное. Как есть что-то незавершенное в трупе. Вот почему следует включить в определение мужества добродетель завершенности. Эта энергия осуществления наносит «смертельный удар» смерти. Это искусство. Умение завершить свое творение — вот главный секрет искусства.
* * *
Умение завершить — это умение почерпнуть в самом акте умерщвления нечто способное убить то, что в смерти остается от жизни. Только «мужественным натурам» под силу такое жертвоприношение. Для этого нужно быть готовым «поставить точку» — суметь закончить свой жизненный труд, оборвать любовь, а это требует решимости, не растворенной в бесплодной болтовне или в изменчивости настроения, сознательной и непреклонной. Здесь напрашивается сравнение с тайной «ремесленного» мужества. Дюрер — вот кто умел во время отложить резец, чтобы не сделать лишнего штриха. Для древнегреческого мыслителя мужество — это нечто постоянно стремящееся вперед, крепнущее в этом движении, в этом рывке вперед, на котором зиждится сама природа, ее вулканы, ее приливы и отливы, ветра, молнии, землетрясения. Сила природы (phusis) опережает себя в исходе (rhusis). Бытие опережает себя во Времени. Мужественный человек — это странный кузнец времени и смерти, который приспосабливается к этому темпу и приспосабливает его к себе. Протагор ставил превыше набожности и даже мудрости деятельное, упорное мужество, добродетель терпения, умение обуздать неразумную торопливость, не растрачивая при этом движущую силу. Мужество — это опрометчивость, которая боится так же, как может бояться осмотрительность, но которая, тем не менее, высовывает нос наружу, выбирается из своей норы, встречает опасность лицом к лицу и идет вперед, чего бы это ни стоило. Вследствие этой храброй неосторожности мужество безмолвно. Ему свойственна та же мгновенная неподвижность, что отличает дикого зверя, завидевшего добычу, когда его уши внезапно встают торчком, клыки обнажаются в нервном оскале и он замирает, готовясь к прыжку. Эта мимика (mimesis) возникла задолго до того, как живые существа научились выражать свои эмоции звуками. Это свойство не является врожденным для человека. Это заранее обдуманный прыжок, который в момент принятия решения, в момент временного побуждения (initium) должен быть выполнен без участия сознания. Японские поэты и самураи, жившие в своем необыкновенном Средневековье, понимали и ценили, как никто на свете, этот «миг мужества», это время, остановленное и внезапно спущенное с цепи. Нужно суметь перенять у природы, у зверей их способность к «прыжку, руководимому инстинктом». Внезапно застыть. Припасть к земле. Издать короткий рык. Метнуться молнией. Нанести роковой удар. Поставить точку.
Глава LV
Франц Зюссмайер[101]
Франц Зюссмайер: «Я завершаю шедевры, которые оборвала смерть или которые их авторы оставили неоконченными в тот миг, когда силы покинули их».
Глава LVI
Филодем из Геркуланума [102]
«Нельзя даже в мечтах завладеть временем, которое лишает нас всего…», — писал Филодем из Геркуланума. Неаполитанский философ продолжал свою мысль еще более странными словами: «Не следует желать людям долгой жизни. Ибо долгая жизнь не есть живая жизнь».
То, что люди Античности и склоны Везувия разумели под живой жизнью, не равнозначно тому, что Рембо и арденнские леса разумели под истинной жизнью. Вспоминая греческое изречение, принадлежащее Филодему, негоже все-таки забывать, что именно мощь вулкана и неудержимые потоки его лавы сохранили эти слова от испытания временем, от религиозной нетерпимости и жестокости людей.
Жизнь есть стремление вперед, время есть мера.
И неважно, длинна или коротка жизнь, ибо в ней ценны лишь звездные часы, эти извержения былого на склоны настоящего.
Точно так же единственно ценным в теле каждого из нас является глубоко скрытая сущность (intimum), пустая и свободная, неуемная и мятежная, а вовсе не наше ego, или облик, или убедительность речи, которой мы учились у других. Былое невосстановимо, и поток времени, которым оно измеряется, необуздан и непостоянен.
Некогда эпикурейцы Помпей, Геркуланума, Постума, Капри прибегали к этому аргументу, дабы не лишать себя никакой радости.
«Carpe diem!»[103] — весьма дерзко написал Гораций[104], когда Август[105] утвердил свою тираническую власть и изобрел империю. Гораций жил на тесной римской улочке, которая впоследствии никогда не была так плотно заселена, как в те времена. Достаточно самого маленького серпа, чтобы выхватить один-единст-венный день из времени, как срезают один-единственный пион, вольно растущий на природе. Отсеки день! Кастрируй время! Решись обрезать, например, этот вторник так, словно речь идет, например, об этом пионе. С каждой зарей былое выбрасывает в пространство новый свет. И ни одна из них не повторяется дважды. Все утра мира безвозвратны. И ни одна ночь не походит на другую. Каждая ночь создает свой, неповторимый фон для пространства. Не бывает двух одинаковых цветков, двух одинаковых рассветов, двух одинаковых жизней. Любому мгновению нужно говорить: Ты. Всему, что приходит, нужно говорить: Входи! Жизнь — это краткий миг re-citatio (прочитывания), которое возникает в каждом из ее мгновений, излучает счастье при каждом случае, обновляет ее. Это радость, которая со временем избавляется от невзгод и страхов, хотя она и не вполне свободна от первозданной скорби. Мы можем острее воспринимать все, что она дарит нам, — присутствие, свет, цветок, точку, тело, крик, ликование.
Люди, пораженные болезнью Алоиза Альцгеймера, открыли для меня Большое Время — беспорядочное и пустое, скрытое под покровом общепринятого. Их тоскливая, почти бессмертная мудрость абсолютна. Это почти дети. Подобная мудрость — бессознательная, лишенная ориентиров — приводит в полную растерянность. Она полна замешательства. Время не является трансцендентной данностью. Время не есть воображаемая форма, предшествующая опыту. Временная связь — это связь межчеловеческая, зиждящаяся на социальной основе, родившаяся из культа земледелия; ее функции религиозны, ее осваивают, как осваивают речь, она подвержена разрушению так же, как речь может быть разрушена в устах человека. Однако даже в том случае, когда эта связь разрушается, общему закону возрождения ничто не грозит. Время людей с достаточным основанием можно рассматривать как некую конструкцию из хорошо подогнанных друг к другу длительностей, трудно постижимых, легко распадающихся и быстро исчезающих: фиксация последовательностей, нагромождение перемен, собрание длительностей, их пределов, воспоминаний и того, что забыто, лиц мертвецов. Я хотел бы, тем не менее, изучить то, что остается в сухом остатке: развитие связи, которая длится в том представлении, которое люди составляют себе из утраченного. Пустота, предшествующая рождению. Черная дыра, образовавшаяся раньше солнца. Это вторжение непредсказуемого, свойственного потере в вещественном мире людей, открывает свое собственное время. Это время скорби — такое продолжительное, такое стойкое, такое нескончаемое, такое аористическое; время, создающее простор для искусства. Франц Кафка писал Оскару Поллаку[107] в 1904 году: «Мы нуждаемся в книгах, которые действовали бы на нас, как смерть кого-то, кто нам дороже всего в жизни».